Марье Васильевне, но к женскому полу вообще, однако все-таки мы твердо были убеждены, что чары Марьи Васильевны для него неотразимы, что ради нее он даже готов расстаться со своей свободою и рано или поздно сочетаться законным браком. Одним словом, мы считали Марью Васильевну его суженой-ряженой, его невестой.
Итак, в доме шла уборка. Мама сидела в столовой и поила кофеем Павла, Мишу и кузенов Ваню и Гришу, которых мы называли «живописец Jean и поэт Жорж».
Jean, действительно, обладал большими способностями к живописи, особенно хорошо он рисовал лошадей.
Что же касается Жоржа, у него не было никаких талантов, но он написал два стихотворения и за это получил у нас прозвище поэта.
Одно стихотворение состояло из трех строк:
Не горюй ты, мальчик!
Не горюй ты, мальчик:
Ведь и птички в саду так весело поют!..
Другое стихотворение было еще короче, в нем воспевался виноград:
Виноград мой, виноград,
И я очень, сладкий, рад!
Эти стихотворения часто декламировались за столом, на что добродушный кузен наш нисколько не обижался.
Мы с Катей с аппетитом принялись завтракать.
Всем нам очень весело. Разговоры за завтраком не умолкают. Так приятно, что целых две недели не надо рано вставать и идти в гимназию! Мы говорим о Любочке и Катеньке, дочерях актера, живущих по соседству с нами, с которыми мы разговариваем через забор и которых снабжаем осенью гнилыми яблоками (они уверяют, что любят их), а весною незрелым крыжовником; говорим о Лизаньке и Машеньке, дочерях Алексея Сысоевича, нашего квартиранта во флигеле, о том, как он любит удить рыбу, какие у него длинные удочки, как серьезна и задумчива всегда Лизанька и какая плакса Машенька. Еще бы ей не плакать: мы немилосердно дразним всегда Машеньку, пользуясь ее крайней доверчивостью. Например, бегаем, бегаем по саду, все идет мирно, и вдруг делаем ужасное лицо и кричим ей:
— Машенька, ради Бога, скорей садись под куст, зажмурься и высунь язык, а то сейчас сделается светопреставление.
Бедная доверчивая Машенька в точности исполняет предписание и, плача от страха, сидит под кустом с зажмуренными глазами и высунутым языком до тех пор, пока ее безжалостным мучительницам не заблагорассудится освободить ее. В другой половине флигеля занимают отдельную комнату два студента. Один из них говорит «спасибе» вместо «спасибо», другой зато напирает на «о». Поэтому мы прозвали их Спасибеткой и Спасиботкой.
Катя со смехом уверяет маму, что я уже успела влюбиться и в длинного, грязного, похожего на Марка Волохова, Спасибетку, и в плотного сибиряка Спасиботку. Я с яростью отрицаю это. Но Катя, продолжая трунить над моей влюбчивостью, говорит, что я влюблена еще в лакея из дворянского собрания, что не помешает мне влюбиться по очереди в батюшку и дьякона приходской церкви, и в «Серый шарф», и в «Распусти слюни».
«Серый шарф» — старый толстый псаломщик с прищуренным глазом, шея которого и в тепло, и в холод бессменно обмотана вязаным серым шарфом. «Распусти слюни» — другой псаломщик, молодой, с кривым носом, кислым лицом и кислым голосом.
Я вспыхиваю, как порох, от негодования:
— Ну, уж «Серый шарф», никогда! Такой толстый живот!
— Ах, не зовите ее непостоянной! — шутит мама. — Разве вы не знаете, почему она так стремится на спектакль к Дарловым? Ведь Serge там будет, ее alte Liebe! Нет, уж видно правда, что «alte Liebe rostet nicht»[883].
Я краснею до ушей.
Ах, эта предательская краска! Когда за обедом упоминают слово «серьги», или «суд», или «юридический факультет», я сижу как на иголках, боясь покраснеть и этим привлечь на себя внимание, а между тем уж от одной этой мысли чувствую, как кровь подступает, заливает щеки, лоб, сейчас все заметят и начнут дразнить. Иногда заранее покраснеешь от одного страха, как бы кто-нибудь не сказал что-нибудь, хоть издали напоминающее о Serg’e. В отместку Кате я дразню ее «жасмином», и наступает ее черед краснеть. «Жасмин» — неизвестный молодой человек, пухлый с томными глазами. Прошлой весною, когда мы гуляли в Державинском саду, он поднял оброненную Катей веточку жасмина. И этого было довольно, чтоб мы начали поддразнивать им Катю.
Наш бесконечный завтрак с бесконечными разговорами прерывается приходом портнихи Авдотьи Никаноровны и потом «Потухшего вулкана».
Авдотья Никаноровна, старая девушка с изжелта-бледным лицом, впалыми глазами и широким носом, благочестивая и сентиментальная, нередко вздыхающая о том, что судьба не послала ей «мущины», который бы заинтересовался ею.
Она не особенно искусная портниха, предпочитающая фасоны, уже вышедшие из моды. Примерив нам платья, вдоволь наговорившись с мамой о разных «беечках», «буфочках» и «конилье» и о своем одиночестве, досыта навздыхавшись, Авдотья Никаноровна, наконец, удаляется; уходит и молчаливый Вулкан.
— Насилу-то отделалась! — с облегчением говорит мама и приказывает Pierr’y Безухову закладывать лошадь.
M-r Пьер Безухов, это наш кучер Петр (мы не можем без прозвищ!), вялый, добродушно-ленивый, раскосый. Пьера Безухова он напоминает только именем да, пожалуй, еще неравнодушием к прекрасному полу.
Завязывая перед зеркалом ленты шляпы, мама вслух соображает, что надо сделать и купить к празднику.
— Не забыть послать за полотером… Ленты к вашим платьям… Сластей к елке… К настройщику заехать…
— Торт! — подсказываю я.
— Фисташковый, мама! — просит Катя.
— Бенгальских огней, хлопушек… Ах, чуть было не забыла: надо переменить ту материю, что я взяла для Кировны; слишком молодо… И когда я это все успею.
По обычаю, исстари вкоренившемуся в нашей семье, второй день отпуска посвящается бане. Сборы в баню — это нечто грандиозное и торжественное. С утра настраиваешься на банный лад. Между мамой и «губернанкой» идут оживленные переговоры насчет мыла, мочалок, щелока и гребенок. От одних разговоров, от одного взгляда на кучу теплых приспособлений, вроде косыночек и платков, не говоря уже о тех громадных толстых шалях, которые стяжали себе славу известности между всеми нашими знакомыми, — от всего этого уже заранее чувствуешь испарину. Можно подумать, что нам предстоит выехать если не в кругосветное путешествие, то, по крайней мере, за пределы нашего города, до того полно озабоченности лицо суетящейся мамы, и так велик узел, который мы берем с собой.
Мальчики отдаются на папино попечение. Мама умоляет их не дышать ртом, когда они будут возвращаться домой, и молчать. Павел клянется и божится, что он не в состоянии дышать только носом, потому что он у него заложен, а Миша на все мамины советы твердит покорным голосом: хорошо, маменька, слушаю, маменька, а сам распахивает на груди