— Хорошо, — перестав веселиться, согласилась Оля и, крепко взяв за руку, повела меня — но, как выяснилось, не к выходу, а к ближайшей двери; распахнув ее, она втолкнула меня в комнату и сказала:
— Сядь и успокойся.
Черт возьми, откуда у меня за такой короткий срок появилось необъяснимое доверие к этой решительной женщине? Бунт во мне поутих, и я сел. Комната оказалась рабочим кабинетом Николая Андреевича, о чем я догадался по торчащим из кружки обугленным трубкам.
— Ну, допустим, успокоился, — сказал я. — Но ведь он же не читал сценария! Все это поняли!
— Ну и что? — невозмутимо ответила Оля.
— Как — ну и что?.. Как?..
— Так. Во-первых, поняли не все. Большинство решили, что им просто не хватило экземпляров. Во-вторых, Нестор Эммануилович уже лет тридцать не читает сценариев. За предыдущие тридцать лет он прочел их миллион и знает, что ничего нового не напишут. Скажи — он ошибся?
— В общем… не знаю… нет…
Оля кивнула так, будто не предвидела другого ответа, и в кивке ее была явная гордость за Нестора Эммануиловича, а также вообще за кино, в котором она работает.
— Для нас важно одно: Нестор Эммануилович высказался. И высказался положительно. Это нужно для формальной стороны дела. Для заключения, которое…
— Постойте, погодите, — замотал я головой, осознав наконец-то главное, что заставило пять минут назад пламенеть мои щеки и что теперь противилось убедительным выкладкам Оли. — Я все понял. У вас свои игры. А я?.. А чужому каково играть в этом цирке? Забавный номер под названием «Поручик Киже»! — воскликнул я, волнуясь. — Ведь даже вы не знаете, что я написал! Никто не знает! Я сам не знаю!
Оля слушала, кивая с сочувствием.
— Бедный вы бедный, — проговорила она, но на челе ее одновременно обозначилось какое-то внезапное озарение. — Я вас понимаю. Понимаю, — повторила Оля уже рассеянно, занятая созревающей мыслью. Вынашивая ее, она ходила по комнате, а мне говорила следующее:
— Но и вы должны понять, что дело не в вас. Дело, Саша, в Антоне Ионыче. Если он решил ставить ваш сценарий, он все равно будет его ставить, что бы ни решил худсовет. Потому что Антон Ионыч — классик, а худсоветы — не для таких, как Антон Ионыч… Вот что, — обернулась ко мне Оля, и по заблестевшим ее глазам я понял, что озарение вылилось наконец в решение. — Пойдемте.
— Куда? — вздрогнул я.
— Пойдемте, — приказала Оля твердо. — Есть одна мысль.
Мы снова оказались в предбаннике главного редактора, и Оля, попросив меня подождать минутку, исчезла за дверью. Секретарша печатала на машинке, заглядывая в неряшливо начириканный оригинал. Щеки у меня по-прежнему горели. «О боги, боги, — думал я, почему-то переходя на высокий стиль. — С каким наслаждением („жандармской кастой“, — продолжил неуправляемый мозг, но касту я выпихнул, напрягши волю), — с каким наслаждением я выпрыгнул бы сейчас в это вот окошко, на этот вот желтеющий газон, перемахнул бы через этот вон чугунный забор — и помчался бы прочь по тем вон липовым аллеям, как Каштанка из цирка, обратно, в уютное вчера, к каталогам, к Василию Васильевичу, к Савве, который все предсказывал правильно, к Наташе — или в „Оку“, куда, конечно, не ходят ни главный редактор, ни Нестор Эммануилович, но где…»
Тут я услышал, что секретарша о чем-то меня спрашивает.
— Ваше имя и отчество? — повторила она, строго глядя поверх очков.
Я ответил — и четырежды стукнули клавиши: А — точка, П — точка. И с последним ударом выглянувшая Оля пригласила меня войти в кабинет.
Состав худсовета успел разойтись, остались только главный редактор, Ладушкин и очкастый режиссер, выглядевший очень невесело. Ладушкин любезно предложил присаживаться поближе. Главный редактор, разглядывая меня с дружеской откровенностью, извинился за инцидент с Нестором Эммануиловичем, который, впрочем, по его мнению, был скорее забавным, чем обидным. Потом все, кроме режиссера, немного посмеялись — и замолчали, из чего я заключил, что позвали меня вовсе не за тем, чтобы извиниться за недоразумение.
— Тут такая мысль созрела, — сказал редактор, перекладывая на столе карандаши.
«Не у тебя она созрела», — сразу понял я и скосился на Олю. Но Оля, сидя в уголке, сохраняла индифферентный вид.
— Вы ведь видели «Белые снега»? — спросил Ладушкин и вздохнул, следом за ним вздохнул главный редактор.
— Наш автор, — сказал он. — Как бы это… ну, словом, вы и автора нашего видели.
— Больной человек, — покачав головой, скорбно вставил Ладушкин.
— Сумасшедший, — с ненавистью заметил режиссер.
— Словом, не могли бы вы нам помочь? — ясными глазами глянул на меня редактор.
— Я?..
— А почему нет? — весело вскочил и забегал по кабинету Ладушкин. — Мы вам заплатим, работа ерундовая, кое-какие поправки, ну диалог, режиссер у нас парень хороший, кстати, познакомьтесь — зовут Толя. — И, потрепав Толю за плечо, прибавил: — Тоже первая работа, кому же друг друга выручать, как не дебютанту дебютанта, договорились, да?
Я открыл рот, чтобы сказать первое свое решительное «нет», — но Оля ответила за меня из своего угла:
— Договорились.
7
И вот я стою под дождем на остановке возле проходной студии, жду троллейбуса, а троллейбуса все нет, и дождь все сильнее, и жизнь моя раскололась, раскололась на мелкие кусочки, из которых не сложить снова того человека, каким был я всего-навсего неделю назад.
Гуляет где-то вдоль по Африке, фиги-финики срывает, мой сценарий, которого, может быть, и вовсе никогда не было на свете. А я, единым словом всемогущих Антона Ионыча и Нестора Эммануиловича зачисленный в сценаристы, и притом способные, стою возле студийной проходной уже с временным пропуском в кармане, и этот пропуск означает, что, не прочтя ни одной моей строчки, люди, ответственные за судьбы кино, доверили мне спасение картины, снятой по сценарию хоть и сумасшедшего, но все же Э.Борового…
И хотя мудрая Оля разъяснила мне, что это вовсе не подвох и не чудо, а прямой для объединения «Бриг» расчет: Боровой отказался наотрез, отдав дело на откуп, и уже укатил в Ялту, на маститого, опытного драматурга нет ни времени, ни денег, а работа по поправкам действительно пустяковая и, главное, даст возможность поучиться чему-то до возвращения Антона Ионыча, понюхать настоящего кино, — хоть я и понимаю все это, но чувство, что совершается какая-то ложь, все равно сильнее; а еще сильнее его то стыдное ощущение, что шел я честно в одну комнату, но забрел по собственной оплошности совсем в другую, где меня приняли не за того человека, а я сижу и нет у меня сил объяснить истинную правду.
Но нет сил не только по слабости и по растерянности, а больше всего, наверное, по иной соблазнительной причине, и эту причину знаю я один, а может быть, еще — Оля.
Я знаю, что, взяв в НИИ отпуск за свой счет, я опять явлюсь сюда, к этой проходной и предъявлю свой новенький зеленый пропуск, а потом в зале погаснет свет, и снова будет ехать по исцарапанному экрану Прасковья на велосипеде, но уже не Антон Ионыч, а я буду кричать: «резать»; а потом в какой-нибудь прокуренной комнате мы будем спорить с режиссером Толей, те или не те слова говорит Прасковья бородачу, и Толя согласится, наконец, что не те, и я напишу новые — пусть всего две фразы, но назавтра их скажет перед микрофоном актриса с удивительно знакомым лицом, эти две фразы услышат и главный редактор, и Николай Андреевич, и Оля; услышу их я сам — и вот тогда, может быть, и я сам и они поверят наконец что два года назад я действительно написал сценарий с названием «Десять часов, двенадцать минут»…