По иронии судьбы Сара Ландау умерла потому, что вела себя в точном соответствии с теми советами, которые давала другим. Это случилось весной, когда «хорошая-хозяйка-дома» должна сменить зимнее одеяло на летнее и проветрить оба: одно просыпается от своей зимней спячки, проведенной в сундуке для постельного белья, а другое готовится к сладкому сну на антресолях. Сара повесила одеяла на бельевые веревки, и, когда наклонилась, чтобы расправить складку, оставшуюся на пикейной ткани, ее ноги поехали назад по полу, натертому накануне воском, — как положено натирать всякой «хорошей-хозяйке-дома» не реже, чем дважды в год. Сара упала вперед, ее руки судорожно схватились за одеяло, тяжелое тело провалилось между веревками, пробило навес над лавкой на первом этаже и рухнуло на землю. Высота была не очень большой, но ее голова ударилась о каменный уступ тротуара, и череп раскололся.
Гирш был на репетиции, и, когда к нему прибежали с сообщением, он встал, стер со скрипки пот от подбородка, аккуратно уложил ее в чехол и глубоко вздохнул. Разумеется, он был опечален, нет сомнения, искренне опечален, у него даже, как он с удивлением отметил, перехватило дыхание, но сердце его, независимое и ликующее, наполнилось радостью. Первый этап исполнения давнего уговора завершился, первое препятствие на его пути к Амуме было удалено, он наконец-то получил награду за свою надежду и за дни ожидания.
Он поспешил в больницу, и там, в мертвецкой, из его груди вырвался страшный крик:
— Камни! Где камни?
— Какие камни? — спросил врач.
— Бусы, которые я ей дарил! Она их никогда не снимала!
Он поспешил домой, поискать на месте ее падения. Но там нашелся только один камень — его деревянно-глухой звук и золотистый свет отозвались Гиршу из трещины между двумя плитками тротуара. Все остальные исчезли бесследно. Он расспрашивал соседей, но никто не знал и никто не сознался.
Арон тотчас выехал в Тель-Авив. Амума присоединилась к нему. Никто не знает, о чем они говорили долгое время пути. Рассказывал ли он ей о жизни ее дочери в построенной им тюрьме? Рассказывала ли она ему о его матери и той роли, которая ей предназначалась? Или они молчали? Всю дорогу? Или только часть пути? Так или так, назавтра они вернулись с мертвой Сарой и живым Гиршем — она лежала на древних носилках «пауэр-вагона», еще тех дней, когда он был военной санитарной машиной, а он сидел рядом с ней и всё силился поймать взгляд Амумы во внутреннем зеркале.
Прежде чем подняться во Двор, они остановились в центре. Гирш зашел в деревенский совет, попросил и получил разрешение похоронить Сару в деревне.
— На вашем кладбище, — сказал он членам совета, — вблизи того места, где живет наш сын.
Шиву, однако, сидели в доме родителей невестки, а не в доме сына, потому что Пнина наотрез отказалась открыть дверь.
— Мне очень жаль твою мать, Арон, но эта дверь останется закрытой. Надо беречь твою красоту.
В последний день траура приехали приятели Гирша из тель-авивского кафе, и все утонуло в выпивке, песнях и музыке. Былые воспоминания были потревожены в их тяжелой придонной дреме, давние истории рассказывались по третьему и четвертому разу, и, как всегда, хоть и быстрее обычного, послышались шуточки о выгодах вдовства. Некоторые из новоприбывших поинтересовались, нельзя ли увидеть ту «красивую девочку», которая когда-то приходила с Гиршем в кафе, и он ответил, что нет, нельзя. Один из музыкантов, отличавшийся хорошей памятью, сказал: «А может, мы сыграем ей на трубе длинное чистое „ля“ и она выйдет?» — и тогда Гирш вскочил и закричал: «Хватит! Я прошу, хватит устраивать здесь „парти“. Как бы то ни было, у нас еще траур!»
Назавтра он уехал с ними в Тель-Авив, но в конце недели вернулся в деревню, и с тех пор его визиты к нам стали учащаться. Каждый раз по приезде он всячески старался, чтобы все видели, как он навещает могилу жены, всегда говорил, что приехал поглядеть на сына и невестку, всегда навещал новых товарищей, которых приобрел — «своей скрипкой и смычком» — в нашей деревне, а также в окрестных кибуцах и мошавах, и когда Рахель спросила его, ездит ли он еще играть в ту гостиницу в Нетании, сказал, что теперь у него уже нет для этого ни нужды, ни желания и что ему хорошо здесь, в деревне, — но ни у кого не было сомнений, что у него есть некий «План», ибо большую часть времени он оставался во «Дворе Йофе», иногда помогая Амуме в каких-нибудь легких работах, таких, что не портят пальцы, но в основном сопровождая ее мужа. Он вставал поутру, ждал Апупу на веранде, шел за ним в поле, помогал ему поить телят и мыть коровам соски перед дойкой. Как шакалы за буйволом, так глаза его неотрывно следовали за дедом: когда же он обессилеет, когда свалится, когда одряхлеет могучее тело, опустятся широкие плечи и «помрачатся зеницы в глазницах»{54}? Когда, наконец, Давид Йофе уйдет в лучший мир, а он, Гирш Ландау, в силу их уговора, заполучит его жену?
— Чего ты на меня так смотришь? — наклонился над ним Апупа, гневно наморщив лоб.
Гирш слегка попятился — плечи приспущены, уши прижаты.
— «Так»? Как это «так»? Я только пришел глянуть, не нужно ли тебе помочь.
Но Амума, у которой смерть Сары спутала все прежние планы, не спрашивала и не позволяла никакой случайности отвлечь ее от цели. Все они трое были старше, чем я сегодня, так что она уже хорошо знала, что ревность, в противоположность любви и страсти, никогда не успокаивается <ибо подкрепляется памятью больше страсти и любви> и именно в их возрасте может неожиданно расцвести, и поспешила использовать это в своих целях.
Каждый раз, когда Апупа спускался в поле, она заваривала чай, усаживалась с Гиршем на обращенной во двор деревянной веранде, и они вдвоем попивали и беседовали. А когда земля начинала дрожать, сообщая о близком возвращении ее мужа, она просила скрипача сыграть ей «какую-нибудь мелодию».
Она слушала его, прикрыв глаз, говорила: «Я чувствую, как наслаждается твоя скрипка», но та слеза, та исторгнутая музыкой слеза уже не сползала на ее щеку.
— Кончились у меня слезы, Гирш, — говорила она, — излились все из-за двух моих дочерей, и из-за того, что он сотворил с ними, и из-за этого несчастного ребенка, который не внук ни тебе, ни мне.
А когда наконец распахивались задние ворота и ее муж входил во двор, она клала ладонь на колено скрипача. По видимости — словно желая подчеркнуть свою фразу или слово, а в действительности — чтобы Апупа увидел и чтобы в сердце скрипача упрочилась надежда. Тщетная надежда, но это знала только она.
А иногда она говорила: «Давай, Гирш, сходим „туды“», — и с удовольствием видела, что ему, точно верному псу, достаточно радостного звука ее голоса и он понимает, какое «туды» она имеет в виду каждый раз. Один раз — на могилу Сары, другой раз — в продуктовый магазин и много раз — к одинокому кипарису в поле, возле памятника погибшему летчику, и в эти «туды» она приглашала Гирша, чтобы не только ее Давид, но и вся деревня видела их вместе.
Деревце, когда-то посаженное скорбящими родителями на могиле сына, уже поднялось и выросло. По утрам кипарис казался черным, как закопченное лезвие, потому что солнце всходило за ним, а после полудня зеленел под его лучами и становился живым и свежим. Многие деревенские пары взяли себе за обычай ходить к нему, придавая респектабельный вид своим любовным прогулкам, и выражение «пойти к кипарису» в различных его формах: «Хочешь пойти к кипарису?» — «Он уже повел ее к кипарису» — и «Что бы они делали без кипариса?» — стало обычным в деревне.