когда каждый почти бывает поэтом.
Чтобы окончательно вернуть этого тучного красного человека с широким затылком к действительной жизни, я поставил ему по тому времени очень серьезный практический вопрос.
— По-моему, — сказал я, — без поддержки кооперации наша пропаганда травосеяния — пустая болтовня.
— А была ли у вас, — спросил он, — когда-нибудь своя Фацелия?
— Как так? — изумился я.
— Ну да, — повторил он, — была ли она?
Я понял и ответил, как подобает мужчине, что, конечно, была, что как же иначе…
— И приходила? — продолжал он свой допрос.
— Да, приходила…
— Куда же делась-то?
Мне стало больно. Я ничего не сказал, но только слегка руками развел, в смысле: нет ее, исчезла. Потом, подумав, сказал о фацелии:
— Как будто ночевали синие птицы и оставили свои синие перья.
Он помолчал, глубоко вгляделся в меня и заключил по-своему:
— Ну, значит, больше она уже не придет.
И, оглядев синее поле фацелии, сказал:
— От синей птицы этой лежат только синие перышки.
Мне показалось, будто он силился, силился и, наконец, завалил над моей могилой плиту: я еще ждал до сих пор, а тут как будто навсегда кончилось, и она никогда не придет.
Сам же он вдруг зарыдал. Тогда для меня его широкий затылок, его плутоватые, залитые жиром глазки, его мясистый подбородок исчезли, и стало жаль человека, всего человека в его вспышках жизненной силы. Я хотел сказать ему что-то хорошее, взял вожжи в свои руки, подъехал к воде, намочил платок, освежил его. Вскоре он оправился, вытер глаза, взял вожжи опять в свои руки, и мы поехали по-прежнему.
Через некоторое время я решился опять высказать, как мне казалось тогда, вполне самостоятельную мысль о травосеянии, что без поддержки кооперации мы никогда не убедим крестьян ввести в севооборот клевер.
— А ночки-то были? — спросил он, не обращая никакого внимания на мои деловые слова.
— Конечно, были, — ответил я, как настоящий мужчина.
Он опять задумался и — такой мучитель! — опять спросил:
— Что же, одна только ночка была?
Мне надоело, я чуть-чуть рассердился, овладел собой и на вопрос, одна или две, ответил словами Пушкина:
— «Вся жизнь — одна ли, две ли ночи».
На иных березах, обращенных к солнцу, появились сережки золотые, чудесные, нерукотворные. На других только наклюнулись почки, на третьих раскрылись и уселись, как удивленные всему на свете, маленькие зеленые птички. Там на тонких веточках сидят, вот и там, и там… И все это нам, людям, не просто почки, а мгновения: пропустим — не вернутся. И только из множества множеств кто-то один счастливец, стоящий на очереди, осмелеет, протянет руку и успеет схватить.
Ночью мысль какая-то неясная была в душе, я вышел на воздух и мысль свою в реке увидал.
Вчера эта река при открытом небе перекликалась со звездами, со всем миром. Сегодня закрылось небо, и река лежала под тучами, как под одеялом, и больше с миром не перекликалась — нет! И вот тут-то я узнал в реке свою мысль о себе, что не виновен я тоже, как и река, если не могу перекликаться со всем миром, закрытый от него темными покрывалами моей тоски об утраченной Фацелии. Так я и видел эту реку, что под темными тучами не могла перекликаться со всеми, но все равно оставалась рекой и сияла во тьме и бежала. А в темноте под тучами рыба, чуя тепло в природе, плескалась гораздо сильней и громче вчерашнего, когда звезды сияли и сильно морозило.
Какое чудесное утро: и роса, и грибы, и птицы… Но только ведь это уже осень. Березки желтеют, трепетная осина шепчет: «Нет опоры в поэзии: роса высохнет, птицы улетят, тугие грибы все развалятся в прах… Нет опоры…» И так надо мне эту разлуку принять и куда-то лететь вместе с листьями.
Все было прекрасно на этой тяге, но вальдшнеп не прилетел. Я погрузился в свои воспоминания: сейчас вот вальдшнеп не прилетел, а в далеком прошлом — сна не пришла. Она любила меня, но ей казалось, этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла. И так я ушел с этой «тяги» своей и больше не встречал ее никогда.
Такой сейчас чудесный вечер, птицы поют, все есть, но вальдшнеп не прилетел. Столкнулись две струйки в ручье, послышался всплеск, и ничего: по-прежнему вода мягко катится по весеннему лугу.
А после оказалось, раздумывал я: из этого, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало-помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли, всего мира. Так на место одного лица стало все как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что-то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно, чего мне еще не хватало, это чтобы счастливы, как я, были все.
Так вот оно чем объясняется, что моя литература остается жить: потому что это моя собственная жизнь. И всякий, кажется мне, мог бы как я: попробуй-ка, забудь свои неудачи в любви и перенеси свое чувство в слово, и у тебя будут непременно читатели.
И я думаю теперь, что счастье вовсе не зависит от того, пришла она или не пришла, счастье зависит лишь от любви, была она или не была, самая любовь есть счастье, и эту любовь нельзя отделять от «таланта».
Так я думал, пока не стемнело, и я вдруг понял, что больше вальдшнеп не прилетит. Тогда резкая боль пронзила меня, и я прошептал про себя: «Охотник, охотник, отчего ты тогда ее не удержал!»
Дочь Фацелии. Я потерял ее вовсе из виду, и с тех пор много лет прошло. Я до того утратил ее черты, что не мог бы по лицу узнать ее. И только вот одни глаза, похожие на две северные звездочки, это я бы, конечно, узнал.
И случилось однажды: я зашел в комиссионный магазин купить себе одну вещь. Мне удалось эту вещь найти и купить. С чеком в руке я стал в очередь. Рядом же была очередь вторая, из тех, у кого были только крупные деньги: в кассе не было разменных денег. Одна молодая женщина из той очереди попросила у меня разменять пять рублей: ей нужно было всего лишь два рубля. У меня было мелких только два рубля, и я охотно предложил взять от