Наметанный глаз опытного коммерсанта Владиславича заметил поразившие его обычаи, царившие в торговом мире Китая. Купцы, записал он, во всем никогда праведно не поступают и стараются как неправедно взвесить и тем друг друга обмануть, и между ними нет на то запрещения, ни стыда. Друг другу не имеют они никакого кредита, и никто никому денег взаймы не дает, понеже заемные письма на их суде не имеют никакого действа.
Интересны сведения о жизни пекинского двора. Жестокий деспот Юнчжэн жил в постоянном страхе и подозрении – превеликой суспеции, повсюду шныряли шпионы. От двадцати четырех ево братьев токмо три в кредите, а протчие некоторые кажнены, а некоторые под жестоким арестом. Поражала чрезмерная роскошь двора и крайняя нищета населения. Хан тешится сребролюбием и домашними чрезмерными забавами. Правитель Китая жил в иллюзорном мире: Никто из министров не смеет говорить правду, все старые министры почти отставлены как воинского, так и статского чина, а вместо их собрано молодых, которые тешат его полезными репортами и непрестанною стрельбою, пушечную и оружейную, которую будто екзерцицию кругом Пекина повседневно чинят, а более для устрашения народу и свойственников, дабы не бунтовали366.
Переговоры на речке Буре начались 23 июня. Одну конференцию сменяла другая: то в шатре Владиславича, то у Лонготу, а сдвигов в переговорах – никаких. Лонготу в своих территориальных домогательствах далеко превосходил требования, предъявлявшиеся Владиславичу в Пекине, и неизменно твердил: – Что в Пекине делано и говорено – до того мне дела нет.
Коллеги Лонготу многократно наблюдали, как он, будучи загнанным в угол доводами Владиславича, не мог ничего возразить и лишь краснел и отдувался. После вспышки полемической активности Лонготу, наткнувшись на сопротивление, оказывался во власти апатии. Насупившись, он умолкал и утрачивал всякий интерес к происходившему. Сначала маньчжурские дипломаты вели себя чопорно, затем втихомолку стали подсмеиваться над дядей богдыхана, а затем выражать недовольство: – Что нам делать, когда богдыхан положил такое превеликое дело на дурака и бездельника367.
В иные дни казалось, что все надежды на благоприятный исход переговоров полностью исчерпаны, и Владиславичу приходилось особенно тяжко. Ему и впрямь было от чего прийти в отчаяние – договор, ради которого он прибыл за тридевять земель, ускользал из рук, и уже ничто будто бы не предвещало благоприятного завершения переговоров. Следы этой удрученности запечатлены в отчете, составленном самим Владиславичем.
Савва Лукич терялся в догадках: почему богдыхан в самый последний момент возложил руководство делегацией именно на Лонготу, в то время как ранее намеревался назначить Тулишена, – то ли с тем, чтобы несносными запросами выторговать если не все, то хотя бы часть запрашиваемого, то ли выбор пал на такова дурака и спесивца преднамеренно, чтобы сорвать переговоры?368
Сомнения рассеялись несколько позже. Оказалось, Лонготу давным-давно, еще до отъезда Владиславича из Пекина, находясь у границы, в донесении богдыхану изложил свои представления о пограничной линии и заверил, что он добьется от чрезвычайного посланника желаемых уступок. Тем самым Лонготу рассчитывал поправить свое пошатнувшееся положение при дворе.
После выдачи векселя, разумеется вполне устраивавшего богдыхана, Лонготу, как говорится, отступать было некуда – в случае невыполнения опрометчивых обещаний ему грозила потеря головы. Спасая ее, Лонготу вел себя странным образом: вслед за высокомерными выходками и угрозами наступали долгие минуты прострации, когда он беспомощно молчал. Как-то Владиславич в сердцах заявил ему: – Ежели б во всем Китайском государстве искать такого человека, чтоб дело разорвать, а не зделать, то б всеконечно против ево сыскать было невозможно.
Наконец чрезвычайный посланник отказался встречаться с Лонготу, поскольку считал его человеком без резону, не миротворцем, а разорвателем мира. Переговоры зашли в тупик. Владиславич нашел способ известить об этом богдыхана. Рискнули сообщить ему о бездельных домогательствах и два других цинских министра.
Развязка наступила ночью 8 августа, когда неожиданно прибывшие из Пекина офицеры схватили Лонготу и, не дав ему собраться, куда-то увезли. Правда, эту ночь и Владиславич провел в тревожных размышлениях369. Как следовало понимать отзыв графа Лонготу: как сигнал к прекращению переговоров или как выражение недовольства богдыханом деятельностью своего дяди?
Правильной оказалась последняя догадка. В Пекине рассудили, что домогательства Лонготу хотя и сулили выгоды Цинской империи, но не могли быть удовлетворены и в конечном счете таили опасность резкого обострения русско-китайских отношений. В итоге рухнули надежды Лонготу обеспечить карьеру за счет русских земель. Он был обвинен в намерении между двумя государствами ссору завесть, ему припомнили и кое-какие давние злоупотребления. Все это привело к конфискации имущества Лонготу и заключению его в тюрьму, где он, по сведениям Владиславича, содержался под крепким арестом.
После отъезда Лонготу переговоры были быстро завершены, и 20 августа на речке Буре их участники подписали документ, получивший название Буринского трактата. Остались формальности: надлежало присоединить подписанный Буринский трактат к ранее согласованным в Пекине десяти пунктам генерального трактата, подписать все это и обменяться текстами договора. Так рассуждал Савва Лукич и ошибся. Хотя он и изучил шатливость цинских министров, но все же не ожидал, что ему будет преподнесен новый сюрприз, почти на год затянувший его пребывание у границы.
После заключения Буринского трактата маньчжурские дипломаты отправились в Ургу, а Владиславич – в Селенгинск, с тем чтобы вновь встретиться через 40 дней для обмена трактатами – столько времени запросили министры для ратификации Буринского трактата в Пекине.
В Селенгинске Владиславич встретился со своим старым знакомым – Ибрагимом Петровым и второй раз оказал влияние на его судьбу. Мальчиком привез его Владиславич в Москву еще в 1704 году: И явил робяток трех человек арапов. Два брата предназначались в дом Федора Алексеевича Головина, а третий – в дом П. А. Толстого. Теперь Ибрагим после пятилетнего обучения инженерному делу во Франции и службы в столице России предстал перед ним в чине поручика, причем опального, коротавшего дни на службе в Селенгинске. Меншиков, проведавший о нелестных высказываниях арапа Петра Великого в свой адрес, сослал его в Казань. Светлейшему, однако, эта кара показалась недостаточной, и 26 июня 1727 года Ибрагим получает новый указ, предлагавший ему немедленно отправиться в Тобольск. Сгоряча поручик обратился к Меншикову с челобитной, взывал к милосердию князя, ссылался на свое сиротство, однако на следующий день рассудил, что неповиновением накличет новую беду, и вдогонку к челобитной отправил сухой рапорт, что выедет в Тобольск 28 июня.
Тобольские власти отправили его еще дальше – в Селенгинск, будто за строением фортецыи, – доносил Владиславич, – а более, чаю, в ссылку. По словам Владиславича, предок Пушкина жил здесь в десперации (отчаянии, унынии) еще и потому, что не имел практики в сооружении крепостей. На свой риск, правда небольшой, ибо Меншиков к тому времени пал, Владиславич облегчил участь Ибрагима Петрова, отпустив его в Тобольск.