Я покачал головой.
– Александр, даже без сутаны и пистолетного ящика у них достаточно свидетельств, чтобы обвинить его. Другого выхода нет.
– Он за это убил! А Уго за это погиб! Симон скорее согласится, чтобы его осудили, чем допустит, чтобы союз с православными потерпел поражение.
Лучо засопел.
– Наивно предполагать, что его святейшество расскажет все православным, как только мы расскажем все ему. Православные даже Библию читают по-другому, не так, как мы. Для них она вся – историческое свидетельство.
– Плащаница – подделка! – в сердцах бросил я. – Нельзя дарить им подделку!
Лучо похлопал меня по спине.
– Принеси мне сутану и пистолетный ящик. Я обо всем позабочусь.
Я смотрел через его плечо на одну фотографию. Симон, примерно такого возраста, как сейчас Петрос. Он сидел на коленях у отца и смотрел на него снизу вверх полными восхищения глазами. Рядом с ними стояла мать, глядела в объектив и улыбалась. В ее взгляде было нечто неуловимое – веселость, мудрость и умиротворение, словно она знала что-то, чего больше никто не знал. Ее руки прикрывали едва заметно вздувшийся живот.
– Нет, – сказал я. – Я не могу этого сделать. Я найду другой способ.
– Другого способа нет.
Но, глядя на фотографию, я почувствовал, как у меня защемило сердце. Потому что я отчетливо, как никогда, понимал: Лучо ошибается.
Снаружи светила полная луна. Воздух был мягок от рассеянного тонкого света. Я дошел до самого приоратства сестры Хелены и лишь тогда остановился, схватившись пальцами за металлический забор, чтобы не упасть. Я закрыл глаза и вдохнул всей грудью.
Я любил брата. И всегда буду любить. Он вовсе не собирался этого делать. В Кастель-Гандольфо Симон приехал без оружия. Мог убежать, убоявшись дела своих рук, но вместо этого вызвал полицию. И, ожидая жандармов, снял плащ, встал на колени рядом с другом и укрыл его от дождя.
По саду гулял ветер, отгибая стебли в сторону от меня. Растения вытягивались, словно хотели убежать от собственных корней.
Я представил размер руки Симона и размер лежащего в ней пистолета. Лео назвал его пукалкой. Самое маленькое, самое маломощное оружие, которое он смог найти. Когда на спусковой крючок лег огромный палец, должно быть, ему не осталось и места для движения. Требовалось лишь слегка надавить.
Мне нестерпимо хотелось верить, что это несчастный случай. Вот только оказаться в руке Симона случайно пистолет не мог.
Я сел и запустил пальцы в теплую землю. Он мог признаться. Его бы спросили, почему он это сделал, и тогда можно было промолчать, чтобы защитить плащаницу. Вместо этого он решил защитить молчанием и себя. Этот выбор даже больше, чем убийство Уго, отдалял Симона от меня.
Мне было четырнадцать, когда он сказал, что больше не хочет быть грекокатоликом. Усадил меня перед собой и объяснил, что по воскресеньям продолжит водить меня в нашу церковь и потом забирать, но сам впредь станет ходить на мессу, а не на божественную литургию. Я так и не понял, почему ему захотелось уйти. Мы любили нашу греческую церковь. Глядя, как отец появляется из-за стены икон, сверкая золочеными одеждами, выходит из алтаря, куда не допускается ни один мирянин, мы верили, что он очень важный человек. Но в тот день я сказал Симону, что тоже уйду из греческой церкви: не важно, куда мы будем ходить по воскресеньям, главное, чтобы ходили вместе.
Он отказался. Заставил меня остаться. Позаботился, чтобы меня посвятили в алтарники в греческой церкви. Проверял, продолжают ли священники заниматься со мной греческим.
С того дня каждый раз, расспрашивая, какие девочки мне нравятся, начинал он всегда с дочерей греческой конгрегации.
Ему не должны были позволять уходить в римское католичество. В каноническом праве сказано, что церковный обряд отца переходит к его сыновьям. Но Симон попросил у Лучо содействия. И мой дядя, который больше всего в жизни хотел, чтобы его племянники продолжали нашу семейную традицию, наконец понял, кем может стать Симон. С этой минуты он начал отнимать его у меня, чтобы вывести на дорогу, по которой – как понимал и я сам – тому уготовано было идти.
И вот, каждое воскресное утро я чистил ботинки, а Симон гладил одежду. Мы вместе брились, глядя в одно зеркало. А потом он провожал меня до моей церкви, передавал на попечение моему приходу и уходил.
Брат готовил меня, всю свою жизнь готовил меня к этому мгновению. И всю жизнь я сопротивлялся. Он стал римским католиком, потому что его работа со мной наконец завершилась. Его, наверное, убивала необходимость быть за отца младшему брату. Симон знал, что ему суждено перерасти наш город, наш дом, карьеру отца. Но он оставался со мной, пока мог. Как сказал Лучо, выбора не было. Может быть, в жизни христианина его никогда нет. Симон похоронил себя, чтобы воспитать меня. След этого решения, словно водяной знак, отмечал каждый совершенный им поступок: готовность от всего отказаться, всем пожертвовать – будущим, церковной карьерой, даже жизнью друга.
Если что-то любишь – умри за это. Эта мысль заключена в Евангелиях. «Кто отдаст жизнь за Меня, – сказал Иисус, – сохранит ее». Я ненавидел брата за то, что он сделал. И еще больше – за то, что завтра придется сделать мне. Но когда я думал о том, что нам предстоит разрешить, я чувствовал еще и облегчение. Все завершилось. Долгое путешествие, в течение которого я был его братом. Страх достижения цели. Неоплаченного долга. Мучительные поиски нашего предназначения. Завтра все окончится.
Завтра наше предназначение свершится.
Я сосчитал шаги. Дотронулся до нового замка на старой двери. Медленно повернул новый ключ. Шагнул внутрь. Мона и Петрос подняли головы с одинаковым выражением лица. Словно не ожидали меня так рано. Словно я пробудил их от прекрасного сна. Петрос не спеша сполз у Моны с колен, чтобы подойти ко мне поздороваться. Мне захотелось спрятать лицо и заплакать.
– Петрос, – еле выдавил из себя я, – пора ложиться спать. Пожалуйста, иди чистить зубы и мыться.
Он поднял на меня взгляд, но спорить не стал. Никогда еще я так не старался скрыть от него свои переживания. Но он все равно почувствовал. Его сердечко сразу настроилось на ту же частоту печали.
– Иди, – повторил я.
Я побрел вслед за ним и отрешенно смотрел, как он открывает воду. Мыло выскользнуло у него из рук, и я взял его ладони в свои, положил между ними мыло и стал намыливать.
– Babbo, почему ты такой грустный? – шепотом спросил он.
– Петрос, мне кажется, папа не хочет сейчас об этом разговаривать, – тихо сказала позади меня Мона.
Он наблюдал за мной в том же самом зеркале, у которого мы с Симоном вместе брились. Эти синие глаза! Глаза моего брата. Моей матери. Судя по фотографиям в комнате Лучо, даже у моего дяди раньше были такие глаза.
– Надевай пижаму, – сказал я.
Какое-то время, пока переодевался, Петрос стоял перед нами полуголым. И мать, которая никогда не видела его в белье, отвела взгляд. Сын извивался, натягивая пижаму, а я заметил, что у него на бедрах, там, где тесно прилегали штанины кальсон, остались едва заметные полоски. Мне вспомнился синяк у Симона.