Он пожал плечами и нагнулся, раздвигая придорожные заросли, сунул туда руку и вытащил маленькую жабу — ее негодующие вопли заставили их рассмеяться. Внезапно он бросил ей жабу. Она вскрикнула, покраснев от гнева, но засмеялась. И как это иногда бывало у них, они просто встали друг против друга и от души хохотали.
Собственное будущее
Я дочитал до того места, когда Уильям Фолкнер незадолго до своей смерти ужинал в каком-то ресторане и заявил:
— Все это везде одинаково на вкус.
Может, я тоже умираю. Но чувствую себя отлично.
Я занимался тем, что наклеивал себе бороду. Мои мысли просачивались сквозь зеркало и убегали ко всем другим моим бородам, а эта, по моим подсчетам, была в моей жизни девятой. Мне нравились роли бородатых мужчин, когда я был моложе, потому что с бородой я выглядел более взрослым, более зрелым, более уверенным в себе. А теперь, когда я стал старше, они мне уже так сильно не нравятся. Как бы я ни старался, но с бородой я никак не могу добиться того, чтобы не выглядеть на сцене философом. А в этой пьесе у меня роль крикливого фермера.
В тот вечер я осматривал свои баночки с гримом, губку, полотенце, карандаш для глаз, и у меня внезапно возникло сильное ощущение, что это всегда, всю жизнь были одни и те же баночки, та же самая губка, то же полотенце, все в розовых пятнах от блинчиков с вареньем, точно такое же, как это; что я все эти тридцать пять лет не вставал из-за этого туалетного столика; что я всю свою жизнь провел, сидя неподвижно и ожидая, когда через двадцать минут поднимется занавес. Вообще-то я считаю себя оптимистом. Но в течение всей этой очень долго длившейся минуты я сидел там, и у меня было такое чувство, словно я ничем другим никогда не занимался, а только гримировался для роли, которую мне никогда не удастся сыграть. Ощущение это, по крайней мере отчасти, возникло, надо полагать, оттого, что все гримерки на свете одинаковы. Другая причина заключалась в том, что я ждал сообщения о смерти отца. Я вовсе не хочу сказать, что думаю о нем все время, но довольно часто, и когда слышу телефонный звонок, то думаю: вот оно, сейчас мне это сообщат.
В гримерку вошел швейцар, дежуривший у служебного входа. Я подумал, что он пришел сообщить мне о десятиминутной готовности (десять минут до поднятия занавеса), но он вместо этого сказал, что меня кто-то спрашивает. Я удивился. Обычно зрители сюда перед спектаклем не заходят. И подумал, что это, вероятно, кто-то из санатория, и испугался. Но мне хотелось немедленно узнать, в чем дело, и швейцар поспешно вышел из гримерки, чтобы привести посетителя.
Я никогда не был женат, хотя несколько раз был помолвлен — всякий раз с кроткой и нежной девушкой, но мне не хотелось разбивать сердце моей матери. С тех пор я понял, что был слишком привязан к ней, но до конца в этом не уверен. Больше всего на свете я люблю детей, семейную жизнь. Однако каждый раз в последний момент мне приходила в голову некая мысль и надолго застревала у меня в мозгах — о том, что этот брак не является абсолютно необходимым. И я никогда не заходил дальше помолвки. Я нередко жалею, что не родился в Европе, в родном селе отца, где о браке договариваются родители и у тебя до самой свадебной церемонии нет никакой возможности увидеть лицо невесты, даже под вуалью. Там, мне кажется, я был бы преданным мужем и хорошим отцом. Все-таки это какая-то непонятная ситуация. Мне не хватает жены и детей, которых у меня никогда не было.
Я был крайне удивлен, увидев входящего в гримерку юношу, хотя ему, наверное, было года двадцать два или двадцать три. Он был небольшого роста, с кудрявыми волосами и розовым лицом, по которому не было заметно, что он уже начал бриться. Выражение лица было приветливое, глаза поблескивали.
— Я хотел только напомнить вам про нынешнюю полночь, — сказал он.
Про нынешнюю полночь? А что будет нынче в полночь? Я терялся в догадках. С минуту я все еще думал, что речь идет о смерти отца, о которой я позабыл, и что в полночь состоится какая-то церемония или еще что-то.
— Собрание, — пояснил он.
И я вспомнил. Я согласился сидеть в президиуме собрания под лозунгом «Бродвей за мир». Согласился, потому что меня к этому буквально вынудил Доналд Фрост. Племянник моего костюмера, музыкант двадцати одного года от роду, недавно лишился глаз где-то во Вьетнаме, и мне было его очень-очень жалко. Костюмера своего, Роя Делькампо, я что-то давненько не видел. Он даже не звонил мне с тех пор, как пришло это известие. Конечно, он скоро объявится, придет в один из ближайших вечеров, но пока что его не было видно. Сказать по правде, я и не знаю, кто в этой войне прав, а кто нет, но твердо уверен, что лет через десять никто уже не будет помнить, в чем было дело и кто за что там воевал. Точно так же, как я сижу здесь, за моим гримировочным столиком, где сейчас пишу это, и из-за которого, как мне иногда кажется, вообще никогда не вылезал и не выходил на сцену — а у меня ведь было сорок три спектакля, сорок три премьеры, — и кто теперь может припомнить всех актеров-участников этих спектаклей, точные названия битв, которые мы представляли, не говоря уж об отзывах критиков или даже о названиях большей части этих пьес? Я-то знаю, что именно это еще удерживает меня в этой жизни, вот, собственно, и все. Но теперь мне даже трудно вспомнить, каким именно актером я хотел когда-то стать. Насколько я знаю, не таким, каким стал.
Но тут, совершенно внезапно, при мысли об этом собрании мне стало как-то не по себе. Я заволновался. Я всегда уважал актеров, имеющих собственные убеждения, тех людей, что в старые добрые времена назывались леваками или как-то еще. Что бы люди ни говорили, эти парни и девушки умели дружить. Только я-то никогда не ощущал никакой потребности в том, чтобы ставить свою подпись под чем-то таким политическим. Никогда не считал, что это на что-то повлияет, подпишу я эту штуку или нет.
Кроме того, я не любил просто так появляться на публике. Но сейчас я посмотрел на этого парнишку, а он посмотрел на меня, и я снова увидел то, как выглядели люди моего поколения много лет назад, и понял, что это собрание — не просто собрание или митинг, это попытка остановить мир от падения в пропасть. Сам-то я в это не верю, а вот для него это было не так, для него — а я сразу понял, что он тоже актер, — каждое такое мероприятие было как шоу, как представление, кладущее начало чему-то новому. Легко можно было заметить, что он все еще помнит все-все, что с ним когда-либо случалось, и что сам он на пути наверх, поднимается все выше и выше. Говоря по правде, я здорово боялся этого собрания, но у меня не хватило духу сказать ему, что это не будет иметь никакого значения, буду я в нем участвовать или нет. Так что мы пожали друг другу руки, и он даже обхватил мою руку другой рукой, словно мы были союзниками, или даже чтобы показать, что ему особенно отрадно, что человек старшего возраста намерен быть вместе с ними. Что-то в этом роде.
Когда он повернулся и вышел, я заметил, какое вытертое на заднице у него пальто — в этом месте материал был гораздо светлее, чем вокруг. Актер всегда замечает подобные вещи. Это означает, что он много сидит в этом пальто, да к тому же на не слишком мягких сиденьях, например, на бетонных цоколях колонн перед библиотекой на Сорок второй улице или даже на парковых скамейках или на каких-нибудь облезлых стульях в приемной перед офисом продюсера. А здесь тратит время на всякие собрания и митинги. Я вот просто не в состоянии, подумалось мне, представить себе хоть что-то, ради чего я стал бы сидеть и ждать, и мне стало жаль, что у меня нет ничего подобного. И в итоге пришел к тому, что даже порадовался, что пойду на это собрание. Отчего так вышло, не знаю.