Разумеется, гадость должен был сказать профессор Бодуэн. Пока другие спорили, он разглядывал картину в упор, светил на нее фонариком, смотрел через увеличительное стекло, тер маленький участок обслюнявленным пальцем и наконец объявил во всеуслышание:
— Мне не нравятся эти кракелюры! Совсем не нравятся. Они слишком ровные — как будто появились все одновременно. Я предлагаю отдать картину на анализ. Готов спорить на любую сумму, что она окажется фальшивкой.
Тут все искусствоведы сочли нужным высказаться — кто соглашался, кто протестовал, кто колебался. Но Фрэнсис, при всей неловкости своего положения, не мог не заметить взгляд, которым Сарацини выстрелил в Бодуэна. Взгляд расфокусированных горящих глаз будто ударил француза; тот поспешно вернулся на место, словно его обожгло порывом невыносимо горячего воздуха.
Подполковник Осмазерли привел собравшихся в чувство и объяснил, что у комиссии нет полномочий поступать так, как предложил Бодуэн; если такие полномочия и можно получить, это займет очень много времени. Неужели они не могут прийти хоть к какому-нибудь согласию на основании уже увиденного? Ведь они славятся умением проникать взглядом за пределы видимости, которой ограничены заурядные люди, добавил дипломатичный подполковник.
Фрэнсиса уже два с половиной дня терзали муки воспаленной совести. Он боролся с проказливым желанием — предоставить искусствоведов самим себе, пускай авторитетно заявят что-нибудь и сами загонят себя в угол. Но в этот момент он почувствовал, что обязан встать и произнести речь на манер покойного Летцтпфеннига: «Господа, я не могу лгать. Я сотворил это своей скромной кистью». А потом что? Конечно, не вешаться шутовски, в плаще и калошах, как бедняга Летцтпфенниг. Но какую бурю объяснений, оправданий, отрицаний вызовет его речь! Единственный, кто может подтвердить любые слова Фрэнсиса, — это Сарацини, но он, как ни тверд в определенных вопросах, в этом может оказаться чересчур гибким.
Однако Фрэнсис недооценил своего учителя. Сарацини поднялся на ноги. Это само по себе было важно, так как обычно эксперты выступали сидя.
— Господин председатель! Уважаемые коллеги! — начал он с тяжеловесной официальностью. — Позвольте мне указать, что наши попытки истолковать эту любопытную картину в терминах христианской иконографии неизбежно обречены на провал. Ибо эта картина не полностью — а может быть, даже и не в первую очередь — христианская. Разумеется, ее следует называть «Брак в Кане» из-за слов, исходящих из уст этой любопытной летящей фигуры: «А ты хорошее вино сберег доселе». В Писании эти слова произносит так называемый распорядитель пира, а здесь — таинственная фигура, и обращены они, кажется, к родителям — Рыцарю и Даме, которых мы видим на правой створке. Эта странная фигура держит соединяющий венец над головами Жениха и Невесты. Кто они? От вас, конечно, не ускользнуло, что они больше похожи на брата и сестру, нежели на супругов. Это внешнее сходство, несомненно, крайне важно для интерпретации картины. Взгляните на Христа. Разве Он не родственник Жениха и Невесты? Взгляните на Рыцаря и его Даму на правой створке: разве неясно, что они приходятся родителями обоим брачащимся? Взгляните на старого художника: у него то же самое лицо, но постаревшее, расплывшееся. И это нельзя объяснить умением художника рисовать одно-единственное лицо: человека с кнутом, астролога, карлика, старуху в необычном чепце, Иуду изобразил чрезвычайно умелый портретист, искусно передав характер. Нет-нет, господа, у этой картины возможно только одно объяснение, и я скромно предлагаю его вашему вниманию.
Давайте вспомним, откуда взялась эта картина. Вы не знаете? Конечно нет, ибо она была скрыта. Но я знаю. Она происходит из замка Дюстерштейн, где, как вы знаете, находится богатейшая коллекция шедевров (точнее, находилась, пока генерал Геринг не принял под охрану лучшие из тамошних картин). До войны я несколько лет занимался расчисткой и реставрацией Дюстерштейнской коллекции. Но эта картина не была в числе тех, которые украшали стены замка. Эти панели, завернутые, лежали в чулане при замковой часовне. Этот триптих когда-то служил алтарем в часовне, пока она не была полностью редекорирована Иоганном Лиссом где-то в первой четверти семнадцатого столетия. Старую алтарную картину заменили новой, кисти Лисса или кого-то из его учеников — заурядной, не оскорбляющей ничьих вкусов Мадонной с Младенцем и святыми. Новую картину и сейчас можно увидеть в часовне. Старый триптих к тому времени разонравился Ингельхаймам.
Почему? Картина, которую мы видим перед собой, вышла из моды, и, кроме того, для строго христианского вкуса она была еретической. Посмотрите: в ней сильны алхимические мотивы. Разумеется, алхимия и христианство не обязательно враждебны друг другу, но ортодоксальному богословию семнадцатого века, иными словами — духу Контрреформации, алхимия казалась слишком опасной соперницей Истинной Веры.
Я не знаю, что вам известно об алхимии, поэтому прошу извинить меня, если я расскажу что-то такое, что вы и без того ясно представляете. Но эта картина — явно изображение того, что называлось Химическим браком, слегка причесанное в христианском духе. Иными словами, она изображает алхимический союз элементов души. Взгляните: Жених и Невеста выглядят братом и сестрой, потому что они — мужской и женский элементы одной и той же души; объединение этой души считалось одной из высших целей алхимии. Не буду обременять вас алхимическими теориями, но это единение — этот союз — не могло быть достигнуто в юности. Его вообще было нелегко достигнуть. Поэтому Жених — мужчина, во всяком случае, не первой молодости. Ясно, что подобное единение достигается только вмешательством чистейшего, высшего элемента души — а это издревле Христос, — таким элементом Он был для людей Средневековья, и им же Он является до сих пор, не в первозданном, но в неизменном, по существу, виде. Здесь мы видим Христа как благотворную силу, участвующую в Браке. Но благословляет Брак Души, духовный союз на этой картине Богоматерь, которую неортодоксальные, но и далекие от ереси мыслители часто называют Матерью-Природой. Я понятно выражаюсь?
— Пока все понятно, маэстро, — сказал профессор Найтингейл. — Но что означают другие фигуры? Например, вот этот, который летит: жуткое страшилище, как цирковой урод. Кто это может быть?
— Не могу сказать, хотя все мы, конечно, знаем, что в искусстве готики и поздней готики — а в этой картине элементы готики очень сильны — такая ангелическая фигура часто представляла родственника, например старшего брата, который умер до заключения Химического Брака, но память о нем, его духовное влияние могли этому браку способствовать.
— Все это прекрасно, но кракелюры мне не нравятся, — сказал профессор Бодуэн.
— О, бога ради, забудьте вы про эти кракелюры, — ответил Джон Фрюэн.
— С вашего позволения, я не забуду про кракелюры и буду весьма признателен вам, сэр, если вы не станете на меня огрызаться.
— Буду огрызаться, если надо, — сказал Фрюэн, вспыльчивый, как все йоркширцы. — Неужели, по-вашему, кто-нибудь стал бы подделывать такую лабуду, кучу позабытого мусора? Алхимия! Да что такое алхимия?
— Алхимия — забава вроде карт,