Осенний ветер быстро высушил дороги и тропинки, леса приобрели сиреневый оттенок. Августа возобновила прогулки верхом на слоне, и поскольку она никогда не звала с собой других мемсахиб, те постоянно шушукались с понимающим видом. За ней следили, но ничего не обнаруживали - разве что очередной приступ нервного возбуждения.
Слон размахивал хоботом, обрывал на ходу листву и переходил вброд наллы[232], забрызгивая наездницу грязью.
— Что там наверху? - спросила Августа.
— Храм Шилы-Деви[233], мемсахиб, - ответил махут и неопределенно махнул рукой, словно предупреждая об опасности.
Августа еще не знала, кто такая эта Шила-Деви, величаемая также Мумба-Деви, Кали-Мата, Кали-Дурга: имен у нее было столько же, сколько рук, и ей ежедневно приносили в жертву черную козу.
Обычно Августа сторонилась храмов из-за непристойных изображений и воришек-обезьян, но в этот раз ей вздумалось осмотреть небольшое святилище, выдолбленное в скале на середине крутого подъема. За скользкой от затхлой воды и растоптанных цветов площадкой находился порог - символическая межа, отделявшая внешний мир от сакрального. Перистиль двора украшали фрески с изображением богини - с десятью головами, двадцатью руками и ногами, синими лицами, ожерельями из человеческих голов, испепеляющими взорами. Решетка отделяла распростершихся верующих от святая святых - слабо освещенного грота, напоминавшего декорацию для восковых фигурок. В глубине почти невидимая большая кукла поблескивала в свете лампы металлическими глазами. Монотонные песнопения возносились вместе с парами ладана, сгущаясь в ожидании жертвоприношения. Само по себе присутствие Августы было кощунственным и возмутительным, дело пахло скандалом: обнаженный садху с выцветшими волосами направился к огромному глиняному кувшину, а зазвонивший пару минут назад серебряный колокол мало-помалу затих. Перед алтарем бесшумно рассыпали лепестки, и тогда Августа вышла из храма - без спешки, но и без промедления.
— Мемсахиб, - воскликнул махут, - наконец-то вы вернулись...
Пройдя полпути, он сказал:
— Шила-Деви любит человеческие жертвоприношения... Еще двадцать лет назад...
Августа побледнела. Двадцать лет... «Но что такое семьдесят лет для Индии, дорогая миссис Фулхэм! По нашим представлениям - не больше часа...»
— С меня довольно!.. Вечно ворчишь, ноешь, и вдобавок такая скупая, что кормишь в час по чайной ложке. Да еще и ужасной бурдой...
— А сколько ты мне выделяешь на хозяйство? Где мне, по-твоему, брать деньги?
— Замолчи!
— Все деньги уходят на твоих баб, а я... я... я... это с меня довольно каждые полтора месяца новая на примете строишь из себя сердцееда донжуана великого обольстителя а эти приглашения на обеды загородные прогулки все тратишь на свои наряды сапоги помаду а я покупаю уцененный рис и ругаю прислугу а они требуют рупии они воруют а мне самой-то где брать деньги?
— Замолчи, я сказал!
Он замахнулся, чтобы влепить ей пощечину, но жена была выше, и над ним нависла ее голова с прической «бриошь» и злобным взглядом за овальными линзами пенсне.
— Адха сир[234]!
Пощечина все-таки прогремела, миссис Джойс Кларк пронзительно вскрикнула, пенсне взвилось в воздух, после чего разбилось вдребезги на полу.
Генри Кларк выбежал из комнаты, и решетчатые створки навесных дверей еще долго качались ему вдогонку. Он снял с рогов антилопы тропический шлем, сел на велосипед и покатил в сторону больницы. Сегодня он опять опоздает.
Генри Кларк, среднего роста и красивого телосложения, выглядел моложе своих сорока четырех лет. Его слегка матовая кожа была лишь слегка грубее средиземноморской, а неправильность черт искупали ослепительная улыбка и живой горящий взгляд. Он познакомился с Джойс - санитаркой из больницы Калькуттского медицинского колледжа - еще студентом, и плодом их двадцатидвухлетнего брака стали трое детей и полнейшее взаимное отвращение. Миссис Кларк изливала душу каждому встречному. Стремясь забыть о семейных неурядицах, лейтенант Кларк коллекционировал любовниц, но его коллекция была передвижной и напоминала, скорее, временную выставку. Что же касается детей Гарри, Уолтера и Мод, всем им было в районе двадцати, и они открыто поддерживали мать. Поначалу Генри Кларк от этого страдал, но затем, постепенно свыкшись с их желчной неприязнью, всегда первым упоминал о ней с напускным безразличием. «Мало того, что дети меня терпеть не могут, так еще и строят против меня козни», - обычно говорил он, пожимая плечами. Описание бедственной супружеской жизни вызывало сочувствие, и он широко этим пользовался в личных целях.
Статус евразийца, вкупе с заурядными способностями, помешал ему добиться высокого положения, и потому он работал ассистентом хирурга в Индийской медицинской службе. В гарнизонном госпитале Мирута лейтенанта Кларка ценили за нерадивость, идеально гармонировавшую с небрежностью коллег и подчиненных. Хотя некоторые врачи и относились к своей работе серьезно, они вовсе не собирались устраивать дворцовый переворот, а всего-навсего старались сгладить последствия чужой халатности.
Генри Ловелл Уильям Кларк был чрезвычайно обидчив: его недреманное тщеславие могло сравниться только с его гордыней. Несмотря на отсутствие ироничной дистанции, с которой мы обычно наблюдаем за собой, он был приятен в обхождении, что объяснялось желанием нравиться. Способность нравиться придавала ему вес в собственных глазах, служила гарантией и неопровержимым доказательством его высоких достоинств. Но она была еще и важным стимулом для любовных похождений, обусловленных тягой к разнообразию, новизне, переменам, беспрестанными попытками самоутверждения, а, возможно, и стремлением к реваншу у человека, для которого навсегда закрыты двери британских офицерских клубов. Англоиндийский клуб, конечно, поуютнее, да и члены его относятся к чистокровным индийцам с беспощадным расизмом, но положения это не меняло, и, что гораздо хуже, оно не становилось от этого менее двусмысленным. «Только для европейцев» или «Только для индийцев» - гласили большие дощечки над скамьями и на стенах приемных. А как же англоиндийцы с их обидным прозвищем «двенадцать ан в рупии»?..[235]
* * *