и перед Шуйским, и перед Владиславом, оказался очень живучим, и его приходилось вытравлять теперь частными соглашениями, вынуждая крестьян отказываться от права уйти (т. е. быть вывезенными другим помещиком), как вынуждали их принять ссуду. Но это не значило, конечно, что официальные хлопоты прекратились. Еще междоусобная война не кончилась, «законное правительство» едва успело усесться на Москве, а Троицкая лавра уже разыскивала своих беглых по всем городам за все время Смуты — «и свозщики во все города для того были посланы». По обширности монастырских вотчин операция приняла такие размеры, что для санкционирования ее понадобился боярский приговор (10 марта 1615 года), который признал за троицкими властями право вывозить своих крестьян обратно за 11 лет и стремился только оградить интересы помещиков, у которых троицкие старцы собирались отнимать их старинных крестьян, живших за теми помещиками «лет двадцать и больше». Одиннадцатилетняя давность, казалось бы, была достаточна: давности более 15 лет вообще тогдашнее право не знало, а позже мы довольствовались 10-летней. Но землевладельцы стремились сделать крестьян более неподвижными, чем сама земля, и первая половина XVII века наполнена челобитными дворян и детей боярских, хлопотавших, чтобы им позволили разыскивать своих крестьян сверх урочных лет, если не без всяких урочных лет вовсе. В 1641 году 10-летняя давность в исках о беглых крестьянах, раньше составлявшая привилегию некоторых землевладельцев, вроде Троицкого монастыря или государева дворца, была распространена на всех помещиков: а в 1649 году Уложение царя Алексея установило «отдавати беглых крестьян и бобылей из бегов по писцовым книгам всяких чинов людям без урочных лет». Любопытно, что и после этого, казалось бы, совершенно ясного, закона землевладельцы продолжали требовать от крестьян личного обещания «ни за кого иного не сойти». Не давший такого обещания крестьянин не считался и не считал себя крепким. В 1690 году, чуть не через полстолетия после Уложения, один крестьянин рассказывал, как помещик, у которого он жил «годы с три», «начал на него Ефимка просить письменных крепостей, чтобы ему жить за ним во крестьянстве, и он де, не дав ему на себя крепостей, с той деревни сшел…»[144]. Свободный крестьянин не был, таким образом, юридически немыслим в России даже в начале царствования Петра; но фактически это было настолько редкое исключение, что московское право, грубое и суммарное, регистрировавшее массовые факты, не считалось с этим явлением, как не признавало оно крестьянина, способного завести свое хозяйство без барской ссуды. Уцелевший местами «вольный» крестьянин нисколько не стеснялся, однако же, тем, что закон его игнорировал, и продолжал при царе Алексее «торговаться» со своим барином так же, как делал он это при Грозном. Всего двумя годами раньще Уложения один новгородский помещик, Иван Федорович Панов, дал на себя своему крестьянину Ивашку Петрову такую запись: «Мне… его Ивашку не изгонить, и никому его не продать и не променить, и в заставу (в залог) не заложить и никакова дурна над ним не учинить, и держать ево мне Ивану во крестьянах, как протчие дворяне крестьян у себя держат». В случае неисполнения Пановым этих условий «ему Ивашку волно и прочь отойти на все четыре стороны»[145]. Собственность, договаривающаяся с собственником насчет условий, под которыми она разрешает последнему собою владеть, есть, конечно, нечто, противоречащее всякой юридической логике: но московские люди не думали ломать своей жизни в угоду какой-бы то ни было логике и устраивались в каждом отдельном случае так, как им было удобнее.
Иммобилизация крестьянства, обычно определяемая как «окончательное установление крепостного права» (хотя, мы это сейчас видели, именно правовая сторона дела являлась наименее законченной), была одной из крупнейших новостей русской экономической жизни в послесмутную эпоху. На ее примере мы можем хорошо видеть, как Смута действовала. Она не вносила и не могла, конечно, внести никакой экономической перемены. Первый шаг к закреплению крестьянина в данном имении и за данным помещиком сделан был, даже если и не считать «пожилого» времени судебников — известным законом 24 ноября 1597 года, установившим пятилетнюю давность для сыска беглых крестьян. Почвой был аграрный кризис и запустение Центральной России. Смута лишь довела оба эти явления до крайних возможных пределов — и дала повод извлечь из них все возможные последствия. С прекращением разрухи, однако же, влияние этой причины должно было бы, казалось, идти в убывающей прогрессии. Употребляя ходячее выражение, Московское государство оправлялось от Смуты довольно быстро. В момент наибольшего упадка (1614–1616 годы) в знакомых нам троицких вотчинах замосковных уездов пашня составляла 1, 8 % всей площади, а перелог 98, 2 %. Но уже по переписям третьего и четвертого десятилетий того же века первая цифра поднимается до 22, 7 %, а вторая спускается до 77, 3 %. В письме 20-х годов «есть указания на колонизаторскую деятельность землевладельцев: большой боярин кн. Ю. Я. Сулешов, купив обширную вотчину в Серебожском стану Переяславского уезда, заводит в ней новое хозяйство — ставит ново двор вотчинников и целых 5 починков сразу». Находятся и такие землевладельцы, которые заранее готовят дворы для будущих крестьян-колонистов: в вотчине дьяка Г. Ларионова, села Слезнева, Повельского стана, Дмитровского уезда, в конце 20-х годов стояли три пустых двора, «поставлены вновь». К 40-м годам эта «внутренняя колонизация» сделала уже большие успехи: в Переяславском, например, уезде в 1646 году «появился целый ряд новых селений, ранее (во время переписей 20-х годов) не существовавших». В них было: 20 дворов помещиков и вотчинников, 2 монастырских, 16 дворов задворных людей, 21 двор монастырских детенышей, 143 двора крестьянских с мужским населением в 439 человек, 301 двор бобыльский с населением в 709 человек; было вновь распахано около 2300 десятин земли. Словом, «короткий экономический кризис, вызванный Смутой, прошел так же быстро, как и налетел»[146]. Но намеченное нами явление иммобилизации крестьянства ничуть не исчезло и даже не ослабело, а, наоборот, закрепилось на весь XVII век. Очевидно, Смута лишь помогла обнаружиться чему-то, корни чего лежали глубже того слоя, который мог быть размыт междоусобицей. Острый момент аграрного кризиса прошел одновременно с этой последней. Но экономический расцвет времен молодости Грозного не повторился. Осталось хронически угнетенное состояние, к которому помещичье хозяйство приспособилось мало-помалу, и с которого начался новый подъем, но уже гораздо позже, не ранее конца XVII столетия. Первые три четверти этого века носят в этой области определенно выраженный реакционный или, если угодно, реставрационный характер. Последний термин лучше подходит, ибо суть дела заключалась именно в реставрации, в возобновлении старого, в оживлении и укреплении таких экономических черт, которые, веком раньше, казались отжившими или, по крайней мере, слабеющими.