его. Атаман почувствовал, как губы его тронула улыбка — улыбка эта возникла сама по себе и так же, сама по себе, исчезла.
***
В Гирин пришли через двадцать дней, шестнадцатого апреля. Здесь уже вовсю цвели сады. Земля была бело-нежно-розовой от цветения слив, вишни, сакуры и простой русской черемухи, которая тут тоже произрастала; воздух был наполнен тонким сладковатым ароматом. Летали кипенно-снежные бабочки, крупные, шаловливые, очень похожие на цветки.
Сам Гирин мало чем отличался от Фугдина — такой же суматошный. С низкими крышами домов и грязью на улицах, с торговыми лавками, по самый потолок забитыми товарами, порою самыми неожиданными: в одной лавке продавали сразу три гидрокомпаса, и это при том, что мало кто из здешних жителей видел море — в основном только реку Сунгари, протекавшую под боком; в другой лавке — свисток от паровоза, в третьей — новенькие шляпы, в которые когда-то была наряжена наполеоновская армия, в четвертой — шесты для управления ручными слонами. Все это было выставлено напоказ. Калмыков, пока шел, плотно окруженный конвоем, успел разглядеть и приметы морской навигации, и шесты, глядя на которые ни за что не догадаешься, для чего они предназначены….
Гиринская тюрьма находилась за зубчатой стеной, в крепости, в нее вошли через восточные городские ворота, сложенные из глины, красочные, с крышей, слепленной на манер пагоды.
Главная улица в Гирине была хуже, чем в Фугдине, — деревянные тротуары, проезжая часть, застеленная толстыми дубовыми колодами. Стоили эти колоды немало, и их явно привезли из России — сделал это какой-нибудь оборотистый благовещенский или хабаровский купец. А вот тюремная камера в Гирине была побольше, чем в Фугдине, правда, пахла также мерзко — прокисшей едой, мочой, грязью, еще чем-то, способным выдавливать из глаз слезы. Но прежде чем попасть в камеру, Калмыков побывал в официальном кабинете — с ним решил познакомиться начальник жандармского управления Гирина, важный толстый китаец с крохотными масляными глазками.
Он задал атаману несколько незначительных вопросов, потом брякнул в колокольчик, вызвал в кабинет двух солдат.
— Обыщите! — приказал он.
— Как можно? — возмущался Калмыков.
— Мозно, — сказал по-русски начальник управления, добавил весомо: — Нузно!
— Ни золота, ни оружия при мне нет, — сказал атаман, — не найдете! А раз так, то чего обыскивать?
— Нузно! — сказал начальник управления. — Оценно мозно.
Атаман думал, что этот важный китаец будет сейчас приставать к нему с надоевшими до зубной боли расспросами насчет хабаровского золота, но тот о золоте не сказал ни слова.
Через десять минут Калмыков уже находился в камере. Сгреб с нар остатки гнилой соломы, вздохнул:
— Вшей тут, наверное… не сосчитать, — он снова поскреб ладонью по нарам и завалился спать.
Сны к нему в последнее время приходили очень светлые, какие-то весенние, с птичьим пением и радостными улыбками детства — он видел себя мальчишкой, ловил во сне змей и синиц, читал псалмы в семинаристской молельне и что-то спрашивал у своего отца, который тоже оказывался там.
Отец, седой, с растрепанной бородой и усталыми добрыми глазами, отвечал на вопросы, но Калмыков голоса его не слышал, губы у отца шевелились безмолвно, иногда на них появлялась улыбка, потом исчезала, руками он делал плавные, будто в танце, взмахи. Калмыков был рад видеть своего тихого неприметного отца, а тот факт, что его давно уже не было в живых, не играл никакой роли. Он потянулся к отцу, хотел его обнять, но отец посмотрел на него неожиданно строго и исчез.
Через несколько дней Калмыкова посетил российский консул в Гирине Братцов — любитель гаванских сигар, китайской кухни, миниатюрных японских садов, живописи гохуа и элегантных костюмов, сшитых по последней парижской моде. Представлял Братцов старую власть, которой в России уже не было, но он этим совершенно не тяготился, поскольку от Родины себя не отделял, а какая там будет власть — это уже дело втрое, третье, десятое; главное, что при любой власти русский народ оставался русским народом.
Братцов попросил провести его прямо в камеру к арестованному.
— Не мозно, — пробовал упираться начальник жандармского управления.
— Можно, еще как можно, — начал настаивать на своем несгибаемый дипломат Братцов, — иначе я пожалуюсь в Пекин.
В результате он победил, его провели в камеру к Калмыкову.
— Здравствуйте, Иван Павлович, — сказал Братцов, появившись в дверях, протянул атаману руку.
Атаман медленно, как-то по-старчески ежась, скрипуче опустил ноги с топчана на пол, сделал несколько шагов к консулу и также протянул руку. Он понял, что к нему пришли. Сказал:
— Здравствуйте, господин посланник.
— Я не посланник, а консул. Зовут меня Владимиром Александровичем. Фамилия — Братцов.
— Я знаю. Жаль только, Владимир Александрович, что нам не довелось встретиться раньше.
Братцов окинул Калмыкова с головы до ног сочувственным взглядом.
— Раньше китайцы были более вежливые, с генералами так не обращались, — сказал он.
— Во всех правилах есть исключения. Это все равно должно было когда-нибудь произойти. — Калмыков обреченно махнул рукой. — Но не будем об этом. Словами делу все равно не помочь. Вот если бы вы, Владимир Александрович, подсобили мне выбраться отсюда, я бы до конца жизни своей кланялся вам в ноги.
— За этим я сюда и пришел.
— Спасибо. Большое спасибо. — Калмыков неловко согнул спину, поклонился консулу. — Говорят, из Советской России целая пачка бумаг по мою душу пришла…
— Это правда.
— Меня обвиняют в том, что я изъял золото из Хабаровского банка…
— И это правда.
— А как же мне было не изымать? Казакам-то должен был заплатить жалованье — это раз. И два — большевики все равно бы пустили то золото в распыл… на свои собственные нужды. И три — за все, что взял, готов отчитаться. Но только, Владимир Александрович, не перед каждым встречным разбойником, а перед законной российской властью. А эти косоглазые захотели, чтобы я золото передал им.
— Вот потому они и держат вас в тюрьме, Иван Павлович.
— Ничего они из меня не вытрясут — бесполезно.
— Условия могли бы создать получше…
— Не хотят, либо денег не имеют.
— Российское консульство сегодня же направит протест китайским властям.
— Спасибо, Владимир Александрович! Не слышали, как дело обстоит с моими подопечными казаками?
— В Фугдине осталась лишь малая часть, человек двадцать, все они арестованы; другая часть, большая, ушла в Харбин. Дошли, насколько я знаю, не все: примерно человек десять погибли, человек тридцать арестованы, остальные прорвались.
— Хвала тем, кто прорвался. Ну а насчет