выросший много лет назад над обрывистыми берегами Смотрича.
А на другой стороне, расположенной на скалистом острове, виднелся весь Старый город. Длинные вечерние тени падали от его домов вниз, на скалы.
Домишкам было очень тесно в Старом городе. Улочки там узенькие и крутые, дома соединены друг с другом лестничками и галерейками.
…Уже Новый мост кончался, как мы заметили идущую быстро нам навстречу Наташу Зуброву. Когда мы поравнялись, Натка, тяжело дыша, сказала:
— Попала-таки в музей! Уже закрывали, но заведующий пустил. Милый такой старичок. А смотрите, какой подарок он мне сделал, узнав, что я племянница дяди Никодима! — С этими словами Наташа развернула папочку и извлекла из нее какое-то пожелтевшее удостоверение. — Читай, Толя! — сказала она, передавая бумажку Головацкому.
Головацкий взял пожелтевшую бумажку.
— Вслух читай, Толя, — попросила Наташа. — Всем будет интересно.
Приблизив бумажку к глазам, глухим баском Головацкий прочел:
— «Акт Первого гражданского брака, состоявшегося в Городской Управе по распоряжению Советской власти 25 января 1918 года на общем собрании Совета рабочих и солдатских депутатов в восемь часов вечера. Мы, нижеподписавшиеся, гражданин 257-го пехотного Новобежецкого полка Никодим Александрович Зубров и гражданка деревни Мукша Китайгородская, Мария-Агнесса Войцеховна Савицкая, дали свою гражданскую клятву Совету Народных Комиссаров, что мы вступаем в настоящий гражданский брак не ради выгоды, не ради грязных эгоистичных стремлений, а ради удовлетворения порывов высших душевных чувств и идеалов святой любви. Мы клянемся, что, вступая в новую дорогу социализма, свято и строго будем исполнять товарищеские отношения и если жизнь потребует отдать молодость в жертву Революции, то без всяких ропотов принесем на алтарь свободы всю нашу юность, причем если жизнь станет нам в тягость, если взглядами на вещи мы не сойдемся или если политические убеждения будут разбивать наше семейное счастье, то без всяких контрибуций мы должны разойтись, оставаясь друзьями и хорошими знакомыми, в чем и подписываемся.
Никодим Александрович Зубров.
Мария-Агнесса Войцеховна Савицкая».
— Его жена полькой была, — проронила Наташа. — Оттого и два имени. Комсомолка. И ее махновцы клинками зарубили…
…Молча стояли мы над каменными перилами обрыва. Внизу ухали вальками прачки, выколачивая белье на берегу Смотрича. Музыкой первых месяцев революции звучало каждое слово пожелтевшей бумажки, прочитанной Толей.
— Да, документ очень интересный! — задумчиво согласился Головацкий, бережно пряча его в папочку и отдавая Наташе. — Береги его, Натка, пуще всех драгоценностей на свете! Будешь и ты старушенцией когда-нибудь. Внуки твои станут комсомолятами, а комсомол наш Ленинский будет справлять какой-нибудь свой солидный юбилей. Ну, пятидесятилетие, скажем. И вот взойдешь ты тогда на трибуну, седенькая, старенькая, и расскажешь им все, что запомнила о своем дяде, верном солдате революции, который уже на третьем месяце после свершения Октября не постеснялся записать в свои личные отношения священное слово «социализм». Расскажешь все о нем, а заодно огласишь и этот документ, в котором уже тогда исчезли навсегда границы между людьми разных наций, если только они были бойцами одной цели. Подумай, как интересно будет послушать все это новым комсомолятам, не знающим лично, что такое революция и гражданская война!..
— Я сделаю это, Толя, если только доживу до тех лет, — сказала серьезно Наташа и пошла с нами обратно, к старому центру пограничного города, бережно неся под мышкой такую дорогую для нее папку…
ЭПИЛОГ
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Двадцать лет прошло с того солнечного утра, как пароход «Феликс Дзержинский» огласил дрожащим гудком устье реки Кальмиус, входя по каналу в порт Мариуполя.
Засуетились матросы у брашпиля, готовясь к тому, чтобы опустить якорь, вышли из своих кают пассажиры, и мы, собравшись на верхней палубе, громко запели:
Низвергнута ночь. Подымается солнце…
Славная песня! Запечатлелась она навсегда в моей памяти!
Вот и сейчас, двадцать лет спустя, сижу я в небольшой комнате, листаю старые газеты, слушаю, как хлещет по стеклам дождь, а в ушах звенит знакомый мотив этой песни.
Сквозь окно видны намокшие каштаны. Они нахохлились и опустили вниз большие лапчатые листья. Частый дождь сбил с них последний цвет, оголил маленькие колючие шишечки.
Я приехал сюда ночью из Ленинграда. Укладываясь спать, я мечтал спозаранку побежать в город и посетить Старую крепость.
Хозяйка квартиры Елена Лукьяновна — врач-невропатолог. Она потеряла в Ленинграде в первую же блокадную зиму всех своих близких и после демобилизации приехала на работу в мои родные края. В вагоне мы разговорились. Уже одно то, что нам довелось примерно в одно время прожить больше десяти лет в Ленинграде, сразу же сблизило меня с этой задумчивой, рано поседевшей женщиной в зеленоватой гимнастерке со следами от погон на плечах. Ведь так же, как и ее родные, погиб у меня на руках от голода в декабре 1941 года мой отец, который приехал незадолго перед войной ко мне в Ленинград и работал на Печатном дворе.
Думал старик последние годы своей жизни провести вместе со мной, радовался тому, что я инженером стал и тяжелые танки на заводе строю, да все война перепутала. Не довелось мне добрым отношением и сыновней заботой скрасить последние годы батьки, хоть немного отблагодарить его за то, что не побоялся пустить меня смолоду в большую, интересную жизненную дорогу.
Угас он тихо, без стонов и жалоб, почти неслышно, как угасали в ту страшную блокадную зиму многие ленинградские дистрофики…
— Боюсь, что жилья вам не достать, — сказала Елена Лукьяновна, когда поезд подходил к городу. — В Старом городе сплошные руины… Если хотите, можете остановиться у меня.
Никого из родственников в городе у меня уже не было, и я охотно воспользовался предложением попутчицы.
А ночью пошел дождь. Льет он и сейчас не переставая, хоть уж четвертый час дня и давно бы пора выбраться в город, которого я не видел больше двадцати лет.
Когда Елена Лукьяновна собиралась в больницу, я спросил, нет ли у нее чего-нибудь почитать.
— Все медицинское, — сказала Елена Лукьяновна. — Моя библиотека еще не прибыла… Хотя, впрочем, на чердаке сложены какие-то книги и журналы. Еще со времени оккупации. Посмотрите, что там такое, — может, сжечь это все надо?
И вот второй час я листаю размалеванные страницы «Ди вохе», «Сигнала» и других фашистских журналов. Отовсюду с их страниц глядит на меня исступленное лицо Гитлера: он встречает Муссолини, принимает испанского посла, любуется разрушенной немецкими бомбами Варшавой. И повсюду застывшие в оцепенении гитлеровцы, кладбищенская пустота площадей, полотнища знамен со свастикой над разрушенным городом…
Но что это?..
Я вытаскиваю со дна корзины