— Бедны мы, нет у нас служанок! И дочерей нет, один сын, на верфи…
— Слышали уже про это! — бросил Фернандо. И вдруг заорал: — А вот лжешь ты, старая тварь! Лжешь принявшим постриг рыцарям Святой Инквизиции! «Бедны мы»! А тарелка серебряная, а дверь, а оклады?! Раз в одном лжешь, то и в другом, видать, тоже! И потому говорю я, что ты — тайно иудействующая! Все-е-е вы притворяетесь, что любите Христа, а сами его — ненавидите!
— И надо доложить о том Святой Инквизиции, — подхватил Луис, — и водой испытать, правду ли говоришь, и сколь сильна любовь твоя ко Господу нашему Иисусу Христу, и не подмешивала ли ты в свои бесовские опресноки кровь христианских младенцев!
У монахов это было уже отработанным представлением.
Женщина тяжело и грузно повалилась перед ними на колени — вся помертвев и не заметив, как один подмигнул другому.
Убедившись, что в доме и впрямь никого нет (дочерей Мария заперла в подполье, вход в которое трудно порой было найти и тому, кто знал, где он), пьяные монахи, по-бабьи задрав рясы, грязно и больно изнасиловали ее, заставили снять золотые серьги и кольцо, подаренные когда-то мужем на рождение сына, прихватили серебряное блюдо, допили что было в корчаге и сказали ей, уже запинаясь:
— А про мужа твоего иудействующего тоже разузнаем. Скоро поможет Господь очистить и Андалусию, и всю Кастилью от вашей бесовской ереси, и следов не останется. Нигде не спрячетесь!
И хлопнули тяжелой дверью. С грохотом вылетел из нее большой резной ключ.
Дочери — Кармоне было шестнадцать, Анне четырнадцать — все слышали и только кусали под полом кулаки.
Когда хлопнула дверь и все стихло, они выбрались. Мать, тяжело опустив плечи, сидела на лавке у стола и отрешенно смотрела перед собой.
Дочери попытались ее обнять, но она вдруг отстранила их, поднялась, схватила горшок со свиным жиром и со всего размаху бросила им о каменную стену, тихо выплюнув еврейское проклятие.
Анна подняла с пола ключ и с трудом заперла дверь.
Дочери укутали мать, согрели ей воды, и Мария понемногу перестала дрожать и начала возвращалась к жизни. Они понимали, что произошло такое, о чем не должен узнать никто. И чему никто не смог бы помочь. Слез у Эстер не было.
А через неделю пропала Авива. Ушла ранним утром на рыбный рынок и не вернулась. Обезумевшие родители и половина худерии искали ее везде, где только могли. Антонио, обросший щетиной и потому казавшийся почерневшим от горя, прочесывал берега Гвадалквивира, расспрашивал рыбаков и всех, кого знал на верфи. Он бил челом самому алькальду Севильи Альваро Пересу, но красавица Авива словно растворилась в зимнем севильском воздухе.
* * *
1 января 1483 года площадь перед колокольней Ла Гиральда была забита народом[180]. Regidores[181] на высоком помосте закончили чтение эдикта их кастильских величеств Изабеллы и Фердинанда, и наступила такая мертвая тишина, какая вообще — редкость в этом южном городе. Даже ослы не ревели и собаки не лаяли. Словно неведомый паралич поразил всех.
А потом какой-то бородатый высокий раввин, стоявший недалеко от помоста, громко спросил:
— Простите великодушно, благородные regidores, значит ли это, что все евреи должны до начала февраля уйти из Севильи?
— Читан же эдикт! И из Севильи, и из всей Андалусии!
— И в феврале во всей Андалусии никого из евреев вообще не должно остаться?
— Никого. Если откажетесь принять истинную веру.
Старик покачал головой, поднял плечи и развел руками, отказываясь понимать.
А потом повернулся к толпе и так же громко, ни к кому особенно не обращаясь, сказал:
— Они положили хлеб свой на ослов своих и пошли оттуда.[182]
И уже после этого начались крики, вопли, суматоха, беготня и паника.
Согласно установлению властей, евреи должны были заплатить налоги за год вперед, а с собой взять только то имущество, которое каждый взрослый еврей мог бы увезти на одном осле или муле. Запрещалось забирать с собой золото, серебро, драгоценные камни. Это означало: нельзя было взять никаких денег, кроме медных монет.
Родриго Менарес никак не мог понять упрямства жены и дочерей: те отказывались оставаться наотрез.
— Но куда же мы пойдем? У нас нигде и никого нет! — в который уже раз обращался к жене Родриго.
— Мы пойдем в Португалию. Многие туда идут. Если гранд Медина-Сидония даст тебе рекомендательное письмо, ты сможешь найти себе место казначея у кого-нибудь в Португалии.
— Но зачем?! Ведь изгоняют только иудеев! Мы — христиане. Мы можем остаться и продолжать жить в Севилье, как и раньше. Благодетель не даст нас в обиду. И как мы успеем распродать все за один только месяц?! Всем известно, что мы в отчаянном положении, нам никто не даст настоящей цены за все, что мы нажили!
— А я никуда не пойду, пока не найду Авиву! — твердо, как о давно решенном, сказал Антонио. — Ехать вам придется без меня. Я остаюсь здесь, в Севилье, в нашем доме, только сюда ведь и вернется Авива. А теперь мне пора, на верфи много дел! — отрезал сын и хлопнул дверью. Он все время теперь пропадал на верфи.
Родриго ожидал от жены взрыва воплей в адрес Антонио, но она даже не шевельнулась. И вдруг заговорила — Родриго Менарес даже удивился голосу жены и ее горькой усмешке (она вообще вела себя как-то странно последнее время):
— Неужели ты не понимаешь, муж мой Соломон… — Вот уже пять лет, с самого крещения, не называла она его еврейским именем! — Ты можешь назвать себя хоть Иоанном, ты можешь весь обвешать себя свининой и крестами, ты можешь ходить на мессы и исповеди по три раза на дню, ты можешь наизусть вызубрить Евангелие и молиться Христу так усердно, что начнешь слышать Его Самого! Ты можешь избежать преследования Инквизиции… — Тут у нее перехватило дыхание. — Или ты можешь даже сам стать инквизитором, что еще труднее, чем услышать Бога, но некоторым из выкрестов удалось и это. Ты можешь жить рядом с вельможами королей и пить с ними вино… Однако придет день, когда ты поймешь: что бы ты ни делал и как бы ни жил, ты все равно останешься для них тем, кем родился. И дело — совсем не в вере…
Эстер тяжело вздохнула и решительно встала:
— Надо собираться. У нас мало времени!
В тот день Родриго Менарес понял, что все изменилось, и что прежней их жизни пришел конец. За окнами дома худерия напоминала муравейник, который разворошили палкой. Он вышел из дома и через минуту уже быстро шагал к церкви Санта-Мария Ла Бланка, на исповедь к отцу Гуттьересу. Он надеялся, что, если расскажет о своих сомнениях этому седому падре с лучистыми смешливыми глазами, мысли его придут в порядок и решение возникнет само собой, как бывало уже не раз.