— А меня — Майра. — Я протянула ему руку, и у меня защипало в носу, когда он пожал ее. Его ладонь была теплая, добрая и совсем не чужая. Мне остро захотелось что-то сделать для него, приласкать. Именно сейчас. В эту минуту. Я поправила подушку под его головой, как это делает заботливая сиделка лежачему больному. И он понял мой порыв, оценил его. Улыбкой. Благодарной и совсем не такой, какую я привыкла видеть у него.
— Начнем с тебя, — сказал он, потершись бородатой щекой о мою руку. — Что трудного было в твоем детстве? Ты голодала?
— Нет.
— Тебя били родители?
— Нет.
— Что же?
— Как тебе объяснить? Меня не хотели. У них были две дочери, и больше мать не собиралась рожать. Но… не все предусмотришь. Аборт сделать не успела. Или врачи запретили по здоровью. Я ее понимаю, ей хотелось пожить для себя. Она же привлекательна и сексапильна. До сих пор мужчины делают стойку, увидев ее. Мое появление на свет нарушило все ее планы. Меня невзлюбили еще до того, как я издала первый писк.
А у отца пробилась седина, когда он узнал, что родилась третья дочь. Все! Сына уже никогда не будет. А какой еврейский отец не мечтает иметь сына, в чьи надежные руки передаст он свое дело, на которое ухлопал всю жизнь.
Меня спихнули на руки черной няньке. И когда я стала кое-что понимать, нянька Ширли, жалеючи меня, говорила, что я в своей семье, как неф в Америке.
Первым актом дискриминации было лишение материнской груди. Мои сестры почти до года лакали грудное молоко. Меня до маминой груди не допустили. Как же! Это варварство! Это средневековье! Моя мама прозрела на мне. Молодая женщина губит свою фигуру, кормя грудью ребенка. Меня даже не подпустили к груди. Нянька Ширли вскормила из бутылочки.
— Стой, — обнял меня за шею Олег. — Кошмарное совпадение. Я тоже не знал материнской груди, хотя был первым ребенком и последним. У матери не было молока из-за голода, и я сосал из тряпочки жеваный хлеб из жалкого пайка, который получал отец.
— Ты вырос совсем без молока?
— Если б только это, еще полбеды, — горько усмехнулся Олег — Я не получил другого. Тепла.
— Тоже был нежеланным ребенком?
— Думаю, что нет. Но я родился в годы массовой шизофрении в России. После революции растоптали старую мораль и создавали новую, коммунистическую, рассчитанную не на людей, а на роботов. Как сейчас в Китае. Поцелуи и ласки презрительно называли «телячьими нежностями», считая пережитком буржуазного прошлого. Любовные страсти, ревность, кокетство, красивую одежду, косметику отвергали как нелепости, атавизм. Создавался новый человек. И мои родители, фанатичные коммунисты, из кожи вон лезли, чтобы шагать в ногу со временем и — упаси Боже! — не проявлять человеческих слабостей.
Я не помню, чтоб мать усадила меня к себе на колени, погладила по головке. Спросила: ну, как ты, сыночек? На что жалуешься?
Он говорил об этом с наигранной усмешкой. А я взвинтилась, у меня пылало лицо.
В телевизоре рекламировали пищу для кошек, и кошки жевали на экране, беззвучно чавкая и хищно скалясь.
Нас прорвало обоих, как маленьких детей, дорвавшихся до сочувственных ушей, и мы без пауз, взахлеб жаловались друг другу, сидя голыми в постели, привалившись спинами к подушкам, глядя в телевизор и не видя изображения.
— А меня…
— А меня…
— А меня, — вдруг вспомнила я, — в три года обидели так, что я уже тогда хотела умереть, покончить с собой. Представь себе. Я совершила страшный грех — уписалась в своей кроватке, куда меня днем уложили спать. Подобного со мной давно не случалось. И вдруг — ну что будешь делать? Проснулась в луже. У нас, как на грех, были гости, и мои две старшие сестрицы выволокли мокрый матрасик и с необъяснимым наслаждением стали демонстрировать его всем. Я, в мокрой рубашечке, босая, стояла посередине комнаты, куда меня притащили за руку сестры, и корчилась от унижения и обиды.
Гости смеялись. Я помню темные пломбы в их разинутых пастях и куски непрожеванной курицы в глотках. Я смотрела на маму, я искала папин взгляд. Ну они-то должны меня защитить. Немедленно выгнать гостей из дома, а сестер поставить в угол.
Мама и папа смеялись с гостями, и мама даже пожаловалась им, как ее Бог наказал младшей дочерью.
Я решила умереть. Убежала, наполнила раковину умывальника до краев водой, взобралась на стул и окунула лицо до ушей в воду. Я хотела утопиться и, возможно, сделала бы так — характер у меня уже тогда был упрямый, но стул покачнулся подо мной, и я свалилась на пол, больно ударившись головой, и громко и горько зарыдала. Потом у меня целый месяц была высокая температура и даже бред, но кроме черной няньки Ширли я никого к себе не подпускала и даже отказалась отвечать доктору, потому что он был одним из гостей на том злополучном обеде, видел мой позор и унижение и смеялся со всеми.
Никогда прежде Олег не слушал меня с таким пониманием. Мы впервые пробили стенку, стоявшую между нами, и прикоснулись друг к другу обнаженными нервами, и теплые токи сострадания потекли по нашим жилам, как по единой замкнутой системе.
Он положил свою голову мне на колени, уютно вдавившись затылком в мой лобок, и снизу смотрел мне в подбородок между разведенными в стороны грудями.
Я склонилась над его лицом, и сосок моей груди лег на его губы. Он шевельнул ими, припал к соску, как крошечный ребенок, и я бережно приподняла его голову, прижав к моей груди. Неведомое доселе тепло пронизало меня. Должно быть, такое испытывает юная мать, дающая грудь своему первенцу. И он шевелил губами, не выпуская соска.
Мой младенец был всего на пять лет моложе моего отца и вдвое старше меня. Но в этот миг я была старше всех. Я была матерью, способной утолить печаль, прикрыть от беды и напасти. И мне было сладко до звона в ушах. Я стала нежно покачивать приникшую к моей груди голову, замурлыкала без слов колыбельную песенку, которую пела мне черная нянька Ширли.
В телевизоре что-то разладилось, и вместо изображения замелькали, поплыли многоцветные волнистые полосы. Кондиционер гудел тихо и приятно, как пчелка над цветком.
ТОЙОТА
Моя судьба решилась окончательно за несколько дней до отъезда Майры. Ей нежданно-негаданно подвалило немного денег — сколько, я не знаю, — и стало ясно, что больше она не сделает попытки меня продать.
Деньги дал ей Сол. Мы заехали к нему в дом престарелых, чтоб попрощаться, и он между делом, среди обычной суеты, какая бывает при расставаниях, выписал чек и протянул Майре.
— Возьми на дорогу, — заморгал он покрасневшими веками. — Мне это уже ни к чему. Похороны оплачены вперед.
Он дал понять без слов, что на следующую встречу с внучкой не рассчитывает и похоронят его в ее отсутствие.
Мы приехали к нему утром, и всю дорогу радио с тревогой сообщало, что к Нью-Йорку движется с юга, из бассейна Карибского моря, со скоростью до ста миль в час ураган «Пегги». Он достигнет Нью-Йорка за полночь и пройдет по его северо-западной части и Лонг-Айленду. Предполагаются разрушения, а возможно, и жертвы. Население города и пригородов предупреждалось об опасности, и диктор радио монотонно перечислял номера телефонов, по которым следует обращаться в экстренных случаях за помощью.