— Я понимаю, что вы имеете в виду, — сказал он, соблюдая осторожность и всячески показывая, что его печальное, мрачное заключение относится к неопределенным другим людям, а вовсе не к нему самому или Клеоте. — Я и сам все время наблюдаю такое.
Она оторвалась от созерцания пламени и повернулась к нему.
— Правда? — спросила она, требуя, чтобы он продолжал.
— Ответа на ваш вопрос у меня нет. — Он бросил на нее короткий взгляд. — Думаю, дело в том, что теперь ни у кого не осталось в жизни более достойной цели. Все сводится к личным отношениям, и ни к чему другому.
Неясная чувственность уже исчезла из ее взгляда, она, кажется, вновь внимательно и настороженно его слушала.
— И ничего больше?
— Ну, не совсем. Я хочу сказать, что должно быть и нечто другое.
— Что?
— Ну… — Он чувствовал себя как школьник, которому следует ответить, что это самое «нечто другое» — это забота о благосостоянии человечества, борьба за справедливость, защита угнетенных. Но лишь только он начал излагать эти мысли, как сразу понял, что их полная неуместность мешает ему говорить — настолько далеки все эти страдания и беды человечества были от того, что он видел сейчас: от этой женщины, развалившейся в плетеном кресле с широко расставленными в стороны ногами и стаканом виски в руке. Она жадно ждала от него правды, гораздо большей, чем он мог ей поведать. Но он тем не менее продолжил: — Это закон истории. Когда общество перестает понимать цели своего существования, когда это существование уже не определяется и не направляется борьбой за пищу и безопасность, все, что остается, так это уход в частную жизнь. А мы все в душе анархисты, когда более нет высоких целей. Вот мы и прыгаем в койки друг к другу… Господи, что за лживый бред все эти идеи: все, что нужно человеку, — это любовь!
— Джозеф, — начала она, и ее голос теперь звучал очень мягко и вкрадчиво, глаза неотрывно смотрели в огонь, — почему всегда так происходит?
Он чувствовал, что ее желание, ее готовность предложить себя все больше расправляет крылья, словно проверяя сопротивление воздуха. Он прикончил свое виски и встал.
— Я, пожалуй, поеду, Клеота, — сказал он.
Она подняла на него взгляд, лениво моргая.
— Эта женщина сказала, что Стоу умрет прежде своей сестры.
У него не было слов, чтоб ей ответить. Ее вера в это пророчество потрясла его. Он увидел Стоу мертвым. Он наклонился и неловко положил руку на ее ладонь.
— Ну как можно верить в подобный вздор, а?
— Почему вы уезжаете? — спросила она.
Ее откровенность привела его в ужас.
— Я, пожалуй, выпью еще. — Он взял бутылку, поставил ее на пол возле своего кресла и снова сел, стараясь, чтобы этот процесс занял как можно больше времени. И снова мысленно выругался в адрес собственного подозрительного умишки — она же, черт побери, просто боится за жизнь Стоу! Он задержится, пока она либо заснет, либо избавится от своих страхов.
Сквозь теплый туман, что окружал ее, она заметила: Джозеф внезапно как-то странно оживился. Как он на самом деле молод! Волосы еще не седеют, кожа гладкая, от него не исходит ничего осуждающего, приказного, нетерпеливого, столь свойственного мужьям; она вдруг заново ощутила свое тело, словно до сих пор совершенно его не знала.
— Когда более нет высоких целей, — повторила она заплетающимся языком.
— Что? — переспросил он.
Она встала и запустила в волосы пальцы. И, глубоко дыша, пошла к двери. Он сидел не шевелясь и наблюдал за нею. Она встала на пороге и посмотрела сквозь стекло в туман. Как узник, подумалось ему. Он сделал большой глоток виски и решил, что пора ехать. А она все стояла там, в десяти ярдах, запустив пальцы в волосы, и он восхитился ее откинутой назад прямой спиной, обтянутой серым шерстяным платьем. Он уже видел ее лежащей в постели, но все, что он мог сейчас чувствовать, — это то, что она страдает. А потом Стоу вернется когда-нибудь, и что? Они будут сидеть здесь втроем, в этой комнате? От этой картины его всего затрясло, словно от вида заросшей сорной травой трясины.
Минуты текли, она все стояла у двери, не оборачиваясь. Она ждала его, он это ясно видел. И зачем он остался? Он уже понял, что поступил неправильно, взяв на себя эту роль защитника и утешителя. Из-под их поступков, из-под самих их слов проступало анархическое ощущение необходимости, жажды забыться, уйти в уютное небытие. Он сидел, краснея от стыда за то, что ввел ее в заблуждение, обманул, и его мужское эго молчало, и он чувствовал себя предателем.
Она обернулась к нему, по-прежнему стоя у двери и уронив руки. Ее дилетантская попытка его соблазнить больно уколола его, ему стало за нее неприятно. А она так и стояла, глядя на него с откровенным желанием.
— Разве я тебе не нравлюсь?
— Конечно, нравишься.
Ее брови вплотную сошлись на переносице, и она подошла к нему и встала над ним, по-прежнему уронив руки, чуть наклонив вперед голову, а когда заговорила, ее открытые ладони чуть-чуть развернулись в его сторону.
— Что с тобой такое?
Глядя на нее, он встал, не в силах произнести ни слова при виде животной ярости на ее лице.
— Что с тобой такое?! — завизжала она.
— Доброй ночи, — сказал он и, обойдя ее, двинулся к двери.
— Зачем ты тогда остался?! — крикнула она ему в спину.
Она подошла к нему, неуверенно ступая и пошатываясь, на ее лице теперь расползалась насмешливая улыбка.
Она ощущала его дрожь, почти физически ощущала, и ей даже пришлось стиснуть зубы, так ее распирало желание вонзить их в него. Она почувствовала, что ее ладони сжимаются и разжимаются с необычайной силой.
— Ты… ты!..
Она стояла очень близко к нему и заметила, как расширились его глаза от удивления и страха. Во рту у нее вдруг появился странный привкус, словно от дурной отрыжки, — видимо, так проявилось ее отвращение к нему, и его обман, его невыполненное обещание исторгали у нее слезы. Но он и пальцем не пошевелил, не коснулся ее; безжалостный, такой же, как Стоу, когда тот смотрел сквозь нее на Элис, и, так же как Элис, то появлялся здесь, то уходил. Она заплакала.
Джозеф коснулся ладонью ее плеча и мгновенно увидел перед собой смеющееся лицо Стоу. Она никак не отреагировала на его прикосновение, не приняла и не оттолкнула его руку. Словно он больше не имел для нее никакого значения. Тогда он с огромным трудом поднял свои ужасно отяжелевшие руки и обнял ее. Лестница на второй этаж была всего в нескольких шагах; ему, видимо, придется нести ее. Оказавшись на подушке, она будет почти без сознания; а к рассвету все окрестности, видимые сквозь окно спальни, будут усыпаны волосами и костями — жалкими останками его попыток хоть как-то упорядочить свою жизнь. Прижимая ее к себе, он со страхом думал, что эта ее жертва выглядит как брошенное ему обвинение в соучастии, как подтверждение тупости и бессмысленности существования их обоих. Но он еще сильнее напряг руки, прижимая ее к себе, чтобы выдавить из нее любые подозрения насчет его нежелания разделить с нею ее разваливающийся мир.