Цитируя мне бог весть каких авторов, бог весть какие пассажи, он, пока звучные, нежные слова слетали с его уст (а классические ритмы передавал он прекрасно, ибо голос у него был редкий — глубокий, гибкий, выразительный), сверлил меня острым, бдительным, а нередко и неприязненным взглядом. Он явственно ждал моего разоблаченья, но его так и не последовало; не понимая смысла, я не выказывала ни восторга, ни неудовольствия.
Озадаченный, даже злой, он не отказывался от своей навязчивой идеи; мои обиды считал он притворством, выражение лица — маской. Он словно не желал примириться с грубой действительностью и принять меня такой, как я есть; мужчинам, да и женщинам тоже, нужен обман; если они не сталкиваются с ним, они сами его создают.
Иногда я хотела, чтоб подозрения его были более основательны. Бывали минуты, когда я отдала бы свою правую руку, только бы на самом деле могла владеть сокровищами, какие он мне приписывал. Мне хотелось достойно наказать мосье Поля за дикие причуды. Как была бы я счастлива оправдать самые горькие его опасения! С каким восторгом я ослепила бы его ярким фейерверком премудрости! О! Отчего никто не занялся моим обучением, пока я была еще в том возрасте, когда легко усваиваются науки? Я могла бы сейчас холодно, внезапно, жестоко вдруг открыться ему; я могла бы неожиданно, величаво, бесчеловечно восторжествовать над ним и навсегда отучить насмешничать Поля Карла Давида Эмануэля!
Увы! То было не в моей власти. И на этот раз, как и всегда, цитаты его не достигли цели. Он вскоре принялся разбирать другую тему.
Тема была — «умные женщины», и тут он чувствовал себя как рыба в воде. «Умная женщина», по его мнению, являет собой некую «lusus naturae»,[270]несчастный случай. Это существо, которому в природе нет ни места, ни назначения, — не работница и не жена. Красота женщине куда более пристала. Он полагал в душе, что милая, спокойная, безответная женская заурядность только и может упокоить неугомонный мужской нрав, подарить ему отраду отдохновенья. Что же касается трудов, то лишь мужской разум способен к трудам плодотворным — hein?[271]
Это «hein?» предполагало с моей стороны возражение. Но я сказала только:
— Ко мне это не относится. — И тотчас прибавила: — Мне можно идти, мосье? Уже звонили ко второму завтраку.
— Что из того? Вы разве голодны?
— Разумеется, — отвечала я, — я не ела с семи утра, и, если я пропущу второй завтрак, мне придется терпеть до пяти часов, до обеда.
Он тоже не прочь был перекусить, но почему бы мне не разделить его трапезу?
С этими словами он вынул два бриоша, призванные подкрепить его силы, и отдал мне один. На деле он был куда добрее, чем на словах. Но самое страшное было еще впереди. Жуя бриош, я не смогла удержаться и высказала ему свою тайную мечту — обладать всеми познаниями, какие он мне приписывал.
Значит, я и впрямь считаю себя невеждой?
Тон вопроса был мягок, и, ответь я на него бесхитростным «да», я думаю, мосье Поль протянул бы мне руку и мы бы навеки стали друзьями.
Однако ж я ответила:
— Не совсем. Я невежда, мосье, потому что не располагаю теми знаниями, какие вы мне приписываете, но кое в чем я считаю себя знающей.
— В чем же именно? — последовал резкий настороженный вопрос.
Я не могла ответить на него сразу и предпочла переменить тему. Он как раз доел свой бриош; будучи уверена, что такой малостью он не утолил голода, как и я не утолила, и почуяв запах печеных яблок, доносившийся из столовой, я осмелилась спросить, не улавливает ли он тоже этот чудесный аромат. Он признался, что улавливает. Я сказала, что, если он отпустит меня в сад, я принесу ему целое блюдо яблок. Я добавила, что яблоки, верно, великолепны, ибо Готон большая мастерица печь, вернее, тушить фрукты, добавляя к ним специй и стакан-другой белого вина.
— Маленькая лакомка! — произнес он с улыбкой. — Я прекрасно помню, как вы обрадовались, когда я угостил вас слоеным пирожком, и вы знаете, что, принеся яблоки для меня, вы тоже внакладе не останетесь. Ступайте же, да возвращайтесь поскорее!
И он отпустил меня, поверив моему честному слову. Я же решила вернуться как можно быстрей, поставить перед ним яблоки и тотчас исчезнуть, не заботясь о том, что за этим последует.
Мой план, кажется, не ускользнул от его неумолимой проницательности; он встретил меня на пороге, повлек в комнату и усадил на прежнее место. Взяв у меня из рук блюдо с яблоками, он разделил их на две равные части и приказал мне съесть мою долю. Я уступила ему, но с какой неохотой! И вот тут-то он открыл по мне ожесточенный огонь. Все прежние его речи были лишь «сказкой в пересказе для глупца» и ничто в сравнении с теперешней атакой.
Он настойчиво предлагал план, каким докучал мне и прежде. Он предлагал мне, чтобы я — иностранка! — выступила на публичном экзамене вместе с лучшими ученицами старшего класса с импровизацией на французском языке, тему для которой будут предлагать присутствующие. Разумеется, импровизировать надо было без словаря и грамматики.
Я хорошо понимала, чем может закончиться такая авантюра. Природа отказала мне в способности сочинять на ходу, а на публике я и вообще тушуюсь. Даже когда я одна, способности мои глохнут среди бела дня, и лишь в ясной тишине утренних и в мирной уединенности вечерних часов является ко мне Дух Творчества. Этот дух вообще играет со мной скверные шутки, он непослушен, капризен, вздорен. Это странное божество упрямо молчит в ответ на все мои домогательства и вопросы, не слышит молений и прячется от моего жадно взыскующего глаза, твердое и холодное, как гранит, как мрачный Ваал,[272]с сомкнутыми губами, пустыми глазницами и грудью, подобной каменной крышке гроба. Когда же я не зову его и не ищу, дух этот, потревоженный вздохом ветра или невидимым эфирным потоком, вдруг срывается с пьедестала, как смятенный Дагон, от жреца требует жертвы, а у животного, приведенного для заклания, крови, лжепророчествует, полнит храм странным гулом прорицаний, невнятных простому смертному, а бедному молельщику бросает от этих откровений лишь жалкие крохи до того скаредно и неохотно, будто каждое слово — капля бессмертного ихора из собственных его темных жил.
И вот от меня требовали, чтоб этого-то тирана я обратила в рабство и заставила импровизировать вместе с девчонками, под присмотром мадам Бек, на потеху публике Лабаскура!
Мы с мосье Полем уже не раз об этом спорили отчаянно, поднимая шум, в котором сливались просьбы и отказы, требования и возражения.
В тот день меня наконец оценили по достоинству. Оказывается, все упрямство, свойственное моему полу, сосредоточилось во мне; у меня обнаружилась orgueil du diable.[273]Но, Господи, ведь я боюсь провалиться! Да что за печаль, если я и провалюсь? Отчего бы мне и не провалиться, что я о себе возомнила? Мне это только полезно будет. Он даже рад будет увидеть мой провал (о, в этом я не сомневалась!). Наконец он умолк, чтоб отдышаться, но лишь на секунду.