И она… да, это правда, он чувствует, как она дрожит, как улыбка – не злорадная, а робкая, детская – всходит Солнцем на ее губы, как из-под ее век течет светлая соль, и он слизывает эту соль губами… женщина, это женщина, и ты всегда должен поклоняться женщине, всегда творить ей любовь, любой женщине на земле, даже проститутке, даже юродивой, даже… бездомной одяшке с вокзала… бандитке, прокаженной… только тогда ты сможешь войти в ворота покинутого Рая, вернуться в Рай… вернуться… а там, на обрыве над рекой, – пожарище, сгорели белые стены, сгорели до пепла срубы… И Плащаница горит… и горела много раз… огонь тушили там, в Туринском соборе – а она оставалась цела…
Господи! Он же в ней! Он же движется в ней, входя в нее всей силой тела и души, как входили в своих женщин все мужчины, всегда! Неужели он ее спасет!
Внезапно он извернулась, вывернулась из-под него, оттолкнув его ногами – и оказалась над ним. Он думал – она хочет обнять его иначе, быть сверху, над ним, и он уже согласен был стать ее верным зверем, ее троном, чтобы она воссела на него, плясала в радости, в наслажденье, – не так все оказалось. Она выбросила вперед руки. Схватила его за горло. И стала душить, сжимать у него на горле пальцы – так, как он когда-то сжимал пальцы на горле маленькой мадам Канда.
Ах ты!.. кто кого, значит, снова…
– Тяжело дышать… ты давишь меня… ты…
Она наклонилась над ним. Ее такое красивое в любви лицо теперь было страшно под маской.
– Ах ты Митя, Митя, – прохрипела она, не разжимая пальцев у него на глотке. – Ах, дырявая же все-таки память твоя. Я увидела тебя первый раз на Арбате. Тебя, нищего художника. У тебя Эмиль покупал картинку. А я стояла за его плечом. Картинка назвалась «Адам и Ева едят яблоко». Китч такой арбатский, ляпня, мазня, яркая, веселая. Эмиль купил твою картинку и мне подарил. А ты на меня пялился, глаз не сводил. Я посмотрела на тебя и запомнила тебя. Я уже знала все про тебя. У тебя лицо такое. Я подумала: этот мальчик будет шагать по трупам. Ни перед чем не остановится. Но я, я сама поведу его. Я покажу ему, что такое восхожденье. И низверженье.
Он забился под ней. Она держала его крепко. Сильней любого мужика. Он задыхался.
– А… та машина?!.. Ты… знала, что она врежется в троллейбус…
– В «форде» сработало взрывное устройство, – выдохнула она ему в лицо, усмехаясь. – В той белой машинке господин Бойцовский должен был поехать на свиданье со мной, а господин Дьяконов, не без моей помощи, подложил ему в машинку взрывчатку. А в последний миг Боря передумал. И послали беднягу шофера сказать мне, чтоб я не ждала. С запиской от Борьки. Я-то ждала его в романтической мансарде, на чердаке. В каморке без телефона. Видишь, как все просто. Какой земной и простой, оказывается, Дьявол. Зато ты уничтожил потом Борьку все равно. Своими руками. Моими… руками…
Она сильнее сдавила пальцами его шею, и он, в последнем отчаянном рывке, сбросил ее с себя нечеловеческим усильем, уже наполовину задохнувшийся, уже полумертвый – и кинул прочь от себя.
Она упала. Задранное платье обнажило ноги, живот. Она была в сапогах, так и не сняла их. Стукнулась затылком об пол. Он ринулся к столу, судорожно схватил нож. Столовый, тупой серебряный нож. Таким ножом ты ее не убьешь. Руки! У тебя есть только руки!
Он схватил ее за руку и взмахнул над ней ножом. Тупое лезвие лишь скользнуло по ребрам. Она вскочила и выбила у него нож из руки одним точным, мужским ударом. Он схватил стул, размахнулся. Она выбила у него из рук стул ногой. Ага, каратэ-до. Прекрасно. Обученная тварь.
Его мечущийся взгляд упал на револьвер. Он, выставив локоть вперед, защищаясь от ее наскоков – она била его точно и жестоко, и кулаком, и ногами, взбрасываемыми в яростных рывках, в лицо, в челюсть, до крови, – бросился к дивану, схватил револьвер, вскинул и выстрелил. Промазал! Первая пуля угодила в шкаф. Стекло рассыпалось с громким звоном.
– Ты все равно не убьешь меня, – выцедила она, выбросила ногу, ударила его пяткой в живот.
Он упал. Отличный удар, в печень. Как его скрутило. Вскинул пушку еще. Стал целиться лежа. Она, хрипло дыша, схватила стол за ножку, перевернула одной рукой, весь, с посудой. Закрылась столешницей, присев за нее. Вторая пуля застряла в ножке стола.
– Я убью тебя!
Он заревел как зверь-подранок.
– Это я убью тебя. – Ее глаза бешено горели в прорезях маски. – Хоть я и пришла сюда без оружья. Мне не надо оружья, чтобы убить тебя.
Она выбежала из-за стола, наступила на стеклянные осколки на полу. Хрустальные обломки хрустнули под сапогом. Она сделала шаг к нему. Подняла руку к лицу. Вцепилась в красный бархат, сорвала маску. И он увидел ее лицо без маски – таким, как когда-то давно, на Арбате.
И он понял: вот она, Ева. Это ее лицо написал на картине Тенирс. Это она, рыжая, золотая, плачущая, бежала от карающего Ангела, ибо согрешила в Раю, и убоялась возмездия, и прижималась к Адаму, и плакала. Это она, Ева. Грешная Ева, ставшая властной и сильной Лилит.
Она глядела на него пристально. Его обняла дрожь. Он почувствовал: еще немного, и он выронит из руки револьвер.
– Инга!.. – задыхаясь, крикнул он.
– Брось пушку, – холодно сказала она, продолжая глядеть ему в глаза. – Брось игрушку. Ты не убьешь меня. Ты слаб. Ты мертв, Адам. Ангел уже ударил тебя в спину огненным мечом.
Он понял: сейчас рука ослабеет вконец, пальцы разожмутся, кольт грохнется на пол, и она схватит его. Страшным усильем воли, так и не сумев отвести взгляда от ее открытого навстречу ему лица, от ее ярко горящих глаз, он поднял револьвер и выпустил в нее, ей в грудь, которую он так безумно, пылко целовал когда-то, все оставшиеся в барабане пули – одну за другой, оскалясь, прищурясь.
И она протянула вперед руки, улыбнулась и упала. Лицом вниз. На ее спине, на черном платье, расплывались алые, багровые, карминные разводы. Краплак красный, сурик, охра красная, кадмий красный и оранжевый. Тенирс тоже любил теплые цвета.
… … …
В широкие окна особняка в Гранатном переулке сочилось тусклое молоко рассвета. На полу лежали двое: женщина, вся в крови, и мохнатый волк – потрепанная меховая игрушка. Волк выпал из рукава норковой шубки, небрежно валявшейся на диване.
Митя поднял осоловевшую тяжелую голову. Он сидел среди осколков сервизного хрусталя на полу. Он всю ночь до рассвета так и просидел на полу, согнув ноги, опершись подбородком на острые колени. Кровь Инги растеклась по паркету. Как жаль, что он уже никогда не напишет портрет самой красивой девушки Вавилона, города крепкого.
Надо бы положить труп в мешок, оттащить в багажник. Увезти подальше. Бестолковое дело. Все равно найдут.
Когда-то должен быть конец его игре. Когда-то должна игра оборваться, должно перестать везти. Кому везет в игре – тому не везет в любви, старая истина.
Перевернутый ларец валялся на полу, рядом с убитой. Драгоценности тускло и грязно мерцали. Митя, кряхтя, поднялся с полу. Стекла врезались ему в ладонь. Он поглядел на окровавленную ладонь, сжал руку в кулак. Нагнулся над ларцом. Собирал драгоценности с паркета деревянными руками, клал в ларец, не глядя.