Сегодня, 12 числа, в 9 часу утра, приехав к государю в губернаторский дом, я узнал, что Манифест о войне подписан и дано знать по телеграфу о распубликовании его. Я также отправил известительные телеграммы в Одессу, Тифлис и Петербург. В 9 часов государь поехал в собор; при входе встретил его архиерей Павел красноречивой речью, которая была бы очень хороша, если б была короче и если бы не попали в нее некоторые неуместные политические намеки.
После краткого молебствия государь поехал за город, на поляну, на которой выстроены были войска: 14-я пехотная и 11-я кавалерийская дивизии, с частью Саперной бригады, Собственным его величества конвоем и двумя только что сформированными болгарскими дружинами.
Вся дорога к этой поляне, грязная и гористая, была запружена множеством еле тащившихся экипажей всякого рода и массами пешеходов. Моя тяжелая коляска, запряженная парой кляч, совсем завязла в грязи, так что подвезли меня ехавшие за мной добрые люди. Погода в это утро поправилась; выглянуло солнце, и термометр поднялся до 10 °С. Пока государь объезжал шагом обе длинные линии войск, перед фронтом их поставлен был налой и подоспело духовенство.
Мы сошли с лошадей, и сам архиерей прочел перед войсками Манифест, после чего началось молебствие с коленопреклонением.
Архиепископ Павел снова сказал речь, обращаясь уже «к воинам», и затем благословил образами как великого князя Николая Николаевича, «нашего архистратига», так и генерала Драгомирова, начальствующего расположенными в Кишиневе войсками. В этой церемонии было столько торжественности и глубокого значения, что многие из присутствовавших, начиная с самого государя, были растроганы до слез; да и сам архиепископ едва договорил сквозь слезы последние слова.
После того войска прошли мимо государя, и в числе их обе болгарские дружины, имевшие вид весьма внушительный. Когда же государь, проехав сквозь массу собранных войск, окруженный офицерами, высказал им несколько теплых, задушевных слов, то вся толпа и офицеров, и солдат одушевилась таким энтузиазмом, какого еще никогда не случалось мне видеть в наших войсках. Они кричали, бросали шапки вверх, многие, очень многие навзрыд плакали. Толпы народа бежали потом за государем с криками «ура!». Очевидно, что нынешняя война с Турцией вполне популярна. […]
29 июня. Среда.[…] Сегодня, при утреннем докладе, я воспользовался случаем, чтобы еще раз объяснить государю мои опасения. Государь вполне согласился с моими соображениями: безрассудно было бы идти за Балканы с частью армии, когда в тылу остаются справа и слева от пути сообщения огромные силы неприятельские. Известно, что Порта со всех сторон собирает войска на Дунайский театр действий. Она даже оставила в покое Черногорию, которую почти готова была раздавить; войска Сулеймана-паши, равно как и занимавшие Герцоговину, направлены против нашего правого фланга.
Необходимо сперва нанести удар армии противника и, пользуясь нашим центральным расположением, стараться всеми силами разбить турок по частям; и затем уже идти вперед, в Балканы.
При такой постановке вопроса я надеюсь при другом случае убедить государя и в том, что в настоящее время, пока вовсе не разъяснились обстоятельства, когда еще только ожидаются серьезные встречи с противником, когда последний может сделать попытку действовать на единственный путь сообщения нашей армии, было бы преждевременно и неосторожно самому императору лично высунуться вперед, подвергая себя не только опасности в бою, но и еще гораздо худшему – необходимости поспешного возвращения за Дунай.
Не знаю, удастся ли мне убедить в этом государя после всех тщетных попыток графа Адлерберга и самого великого князя Николая Николаевича. […]
30 июня. Четверг.[…] Перед обедом получил я письмо от генерала Непокойчицкого, который, отвечая мне на некоторые вопросы, требовавшие разъяснения сделанных по армии распоряжений, снова выражал в postscriptum’е все затруднения и неудобства преждевременного прибытия государя к передним частям армии. Я прочел это письмо государю и попробовал подкрепить аргументы Непокойчицкого, но все был тщетно. Государь, как упрямый ребенок, резко закончил свои возражения: «Я так хочу – и так будет».
8-го июля. Пятница. Беза (на р. Янтре).[…] Сегодня граф Адлерберг еще раз попробовал заговорить с государем о дальнейших намерениях его и неуместности его стремления вперед, к войскам передовой линии. Государь опять рассердился и на этот раз уже не скрыл своего намерения принять личное участие в бою. Все доводы графа Адлерберга против подобного намерения, не оправдываемого никакой пользой, остались без последствий. И какой же аргумент против этих доводов? – что принимал же участие в бою император Вильгельм!
Если суждено нам на днях иметь решительную битву с неприятельскими силами, битву, которая может повлиять на весь ход кампании, а следовательно, на разрешение всего Восточного вопроса, то нельзя не пугаться, когда подумаешь, в чьих руках теперь это решение: бой ведут наследник цесаревич и великий князь Владимир Александрович – оба неопытные в военном деле, генералы Ган и князь Шаховской – хорошие люди, но не заявившие ничем своих военных способностей, и затем прочие, столь же мало надежные генералы, начальствующие дивизиями!
Присутствие же самого государя не только не устраняет опасений, но даже усиливает их. Остается одна надежда на то, что мы имеем против себя турок, предводимых еще более бездарными вождями. […]
31 августа. Среда.[…] Уже близко было к закату солнца, когда кто-то подошел ко мне и сказал, что государь спрашивает меня. Я встал и подошел к государю, который вполголоса, с грустным выражением сказал:
– Приходится отказываться от Плевны, надо отступить…
Пораженный, как громом, этим неожиданным решением, я горячо восстал против него, указав неисчислимые пагубные последствия подобного исхода дела.
– Что ж делать, – сказал государь, – надобно признать, что нынешняя кампания не удалась нам.
– Но ведь подходят уже подкрепления, – сказал я.
На это главнокомандующий возразил, что пока эти подкрепления не прибыли, он не видит возможности удержаться пред Плевной и с горячностью прибавил:
– Если считаете это возможным, то и принимайте команду, а я прошу меня уволить.
Однако ж после этой бутады [437], благодаря благодушию государя, начали обсуждать дело спокойнее.
– Кто знает, – заметил я, – в каком положении сами турки? Каковы будут наша досада и стыд, если мы потом узнаем, что отступили в то время, когда турки сами считали невозможным долее держаться в этом котле, обложенном со всех сторон нашими войсками.
Кажется, этот аргумент подействовал более других. Решено было, чтобы войска оставались пока на занятых ими позициях, прикрылись укреплениями и не предпринимали новых наступательных действий. В таком смысле разосланы были приказания. Мы возвратились в Раденицу к 8 часам вечера в настроении еще более мрачном, чем накануне. Никогда еще не видал я государя в таком глубоком огорчении: у него изменилось даже выражение лица. […]