Время от времени какому-нибудь газетному репортеру удавалось проникнуть в «Buena Vista» — правда, не дальше холла. «Верно ли, миссис Эшли, что вы мать madame Сколастики Эшли и Бервина Эшли?» — «Благодарю за ваше любезное посещение, но я очень занята сегодня». — «И Констанс Эшли-Нишимуры тоже?»
— «Всего хорошего. Благодарю за любезность». — «Вы так и не получили известий от вашего мужа, мистера Эшли?» — «Простите, но у нас тут сегодня генеральная уборка, и я вынуждена просить вас удалиться». — «Миссис Эшли, мне необходим материал для моей газеты, иначе меня уволят». — «Еще раз простите — всего хорошего, всего хорошего».
Да, была в ней, несомненно, повадка бабушки, но скорей родовитой немецкой бабушки, чем обыкновенной американской. Все квартиранты чувствовали ее постоянную заботу. Дом велся безупречно, но и от его обитателей требовалось неуклонное соблюдение известных правил. Она не жалела времени на то, чтобы вразумлять и тех, кто питал пристрастие к табаку или алкоголю, и ветреников, и малодушных, легко впадавших в уныние. Но под ее внешней строгостью крылось истинно материнское отношение к своим подопечным: одним она ссужала деньги, другим делала подарки — что-нибудь из одежды, недорогие часы. День ее был заполнен до отказа. Золотистые волосы превратились с годами в тускло-соломенные, но прямая осанка сохранилась. Ходила она всегда в черном и, как многие немки, к старости научилась одеваться с особой изысканностью. Прохожие останавливались и смотрели ей вслед, любуясь снежной белизной фишю и манжет, оттенявших черный шелк или тонкое черное сукно ее платья, изяществом небольшого медальона на длинной золотой цепочке, в котором лежал локон маленького внука. Если в городе ожидался концерт Лили, лекция Роджера или выступление Констанс, она заказывала себе билет в последних рядах. И ни разу не согласилась пообедать с ними где-нибудь в ресторане, предпочитая приглашать их на чашку кофе к себе в «Buena Vista». Эти беседы за кофе могли быть утомительными, если бы не ее осведомленность во всех тех вопросах, что были существенными для каждого из них. Впрочем, не только это.
— Мама, — спросила однажды Констанс, — скажи, ты себя чувствуешь счастливой?
— Помнишь, как миссис Уикершем описывала жизнь вашего отца в Чили?
— Помню, мама.
— Так вот, все Эшли всегда работают, и в этом их счастье. Мне было бы стыдно не работать.
На склоне лет в ней появились крупицы юмора, чуждого ей прежде. Как-то раз Роджер, поднявшись по крутой лестнице, ведущей к дому, сидел вдвоем с матерью за чашкой кофе в ее гостиной. В тот день она рассказала ему, что ее брак никогда не был узаконен.
Оба долго смеялись.
— Мама! — воскликнул он наконец.
— А что? Я этим горжусь.
Но никому из детей она не призналась, что вступила в религиозную секту
— одну из тех независимых сект, которых великое множество в южной Калифорнии. Ей казалось, что в учении этой секты, где причудливо сочетались спиритизм, индийская философия и вера в чудесные исцеления, она узнает отголоски идей великого Гете, которого она читала всю свою жизнь.
В половине десятого Роджер остановился у мастерской Порки и подал условный сигнал — крик совы. Впустив его, Порки снова сел на свое место у топившейся печки и принялся за работу.
— Порки, меня беспокоит здоровье Софи.
Порки не любил тратить слов там, где лучше можно было передать свои чувства взглядом.
— Я хочу, чтобы на пасху ты с ней приехал ко мне в Чикаго. — Роджер положил на стол несколько рекламных проспектов с изображением ортопедической обуви. — Ты пробудешь четыре дня; она останется на неделю. Как ты думаешь, если Конни вернется в школу, ее там не будут обижать?
— Может, кто и попытается, но Конни сумеет постоять за себя.
— Это у тебя на рождество столько работы?
— Я теперь много заказов получаю по почте. Знакомые коммивояжеры собирают всю обувь, которая требует починки, и присылают мне. А Софи надо бы опять поехать недели на две на ферму к Беллам, и не откладывая, сразу же после рождества.
— Если ты так считаешь, мы это сделаем. Я сам отвезу ее туда.
Стук-стук молотком.
— Я встретил в поезде Фелиситэ Лансинг. Мне кажется, она догадалась, кто застрелил ее отца. Может это быть, как по-твоему?
Стук-стук.
— Почему бы и нет.
— А ты не догадываешься. Порки? — На этот раз взгляд Порки не выразил ничего. — Если б еще узнать, кто помог бежать моему отцу.
Хорошо, спокойно было сидеть тут с Порки, слушать стук его молотка и его молчание.
— Ну, мне, пожалуй, пора. Я еще хочу поговорить с Софи до того, как она ляжет спать. Что это за чертеж на стене?
— Мой двоюродный брат взялся пристроить мне две комнаты к этой мастерской. Я в марте женюсь.
— Да что ты! — Роджер вдруг припомнил: Порки как-то ему рассказал под большим секретом, что у молодых людей секты ковенантеров принято жениться к двадцати пяти годам. — А кто она, я ее знаю?
— Кристиана Роули.
Роджер просиял. Кристиану он помнил по школе.
— Ну, чудесно! — сказал он, горячо пожимая другу руку.
— Я приучаю ее брата Стэндфаста к своему ремеслу; он будет мне помогать тут. А ты скажи матери, когда я переберусь из «Вязов» сюда, он может занять там мою комнатушку и делать всю тяжелую работу по дому, как делал я.
— Спасибо, скажу.
Они обменялись взглядами. Великое дело — дружба. Никогда ничего не упускает. Дает пищу воображению.
— Мой дед хочет тебя повидать.
— Буду очень рад. А где?
— У него дома.
Еще не было случая, чтобы кто-либо из коултаунцев удостоился приглашения на Геркомеров холм.
Надвигалось что-то значительное.
— Отлично, Порки. Когда именно?
— Приходи завтра сюда в четыре часа. Я буду ждать с лошадьми.
Из-за хромоты Порки. Здоровый молодой человек минут за сорок одолел бы подъем пешком.
— Уговорились. А как зовут твоего деда?
— Фамилия его О'Хара. Но ты называй его Дьякон. А если он вдруг заговорит обо мне — ты знаешь мое настоящее имя?
— Гарри О'Хара.
— Аристид О'Хара.
— Аристид! Это имя из «Жизнеописаний» Плутарха.
— Наш школьный учитель переименовал меня в Гарри. Он боялся, что «Аристид» покажется ребятам смешным.
— Значит, завтра в четыре… А сейчас мне пора домой, к Софи.
Слов прощания не было сказано. Только взгляд — острый, как наконечник стрелы, отточенный тремя с половиной годами разлуки.
Роджер отворил ворота «Вязов» и пошел в обход дома, намереваясь войти через кухню. Но в окне он увидел мать, сидевшую в глубоком раздумье за кухонным столом перед недопитой чашкой своего Milchkaffee[75]. Он вернулся к парадному крыльцу и, войдя в холл, бесшумно прокрался наверх. Дверь Софи была чуть приоткрыта. Он постоял немного, прислушался. Потом тихонько окликнул: