Не смолчали и Плеханов с Аксельродом: мы ж, мол, говорили — народничество приказало долго жить; вступайте в марксистскую группу «Освобождение труда». Знаменитая Вера Засулич с нами. Чуть позже опомнившийся Георг ответил более пространно — брошюрой «Новый защитник самодержавия, или горе г. Л.Тихомирова».
Сам Поль Лафарг отозвался телеграммой: «Приезд на учредительный конгресс II Интернационала русских революционеров будет ответом на предательство Тихомирова». Затем рубанул с плеча Фридрих Энгельс: «.русский, если только он шовинист, рано или поздно падет на колени перед царизмом, как мы это видели на примере Тихомирова».
Все толкались, галдели: про когтистую лапу двуглавого орла, наступившего на горло бедной России; а ему, ренегату, сильную царскую власть подавай.
Говорили потом, в каземате Шлиссельбурга заплакала даже Верочка Фигнер: о нем заплакала (о все еще любимом?) — как о душевнобольном. И Коля Морозов тоже. Слезы вытирал, а вокруг по камере цыплята бегали (в тюрьме вывел!), и потрясенный стражник смотрел в глазок на попискивающее чудо.
Тихомиров запомнил этот вечер, августовский, беззаботно-ласковый, пронизанный соскользнувшими с черепичных крыш солнечными лучами. Он вышел на Страсбургский бульвар, над которым плыли ароматы духов, свежей пока акации, близкой кондитерской, еще чего-то, обещающего радость; и все это не портил серный запах угля от близкого вокзала. Там посвистывали невидимые паровозы, напоминая о дальних дорогах. И от этого губы сами складывались в улыбку. А вдруг и они скоро поедут. В Россию.
Впрочем, неважно, пустит ли его правительство домой. Он все равно будет вести себя одинаково. Наконец, он просто объяснил свои взгляды.
— Остановись, иуда! — раздался срывающийся голос.
Он оглянулся, и первое, что выхватил взгляд, было короткое дуло «бульдога», торчащее из-под газеты.
— Бек? Григорий? — узнал он молодого народовольца; того самого, что был вместе с Вандакуровой у них на новоселье. — Не понимаю.
— Поймешь! Вот тебе! — Мгновенно ударил выстрел. Потом еще и еще.
Оцепеневший Лев не прятался, но слышал, как пули впиваются в дерево над головой. Снова хлопок. И снова короткий всхлип старой ивы от влипающего в кору свинца. Вдали раздавалась полицейская трель, кто-то кричал, метались тени.
— За всех. За казненных, погубленных. За поверивших и обманутых!
Теперь ствол «бульдога» смотрел холодно и пристально прямо в грудь. Надо бы укрыться за деревом, еще можно успеть.
Но Тихомиров стоял и ждал четвертого выстрела. Глаза вращались. Сердце отбивало последние секунды жизни.
Глава тридцать первая
Понимал Рачковский, хорошо понимал: завтра, оно всегда обманчиво, и лишь вчера — надежно и верно. Что было прежде с Тихомировым: нигилизм бунтарский, заговор, народовольческое подполье — тут ясно, а вот что станется, что он обещает завтра исполнить — это, как говорится, еще вилами по воде писано. К тому же заведующий агентурой, вызванный в Петербург, слышал своими ушами, как сам Победоносцев, выходя из кабинета товарища министра внутренних дел фон Плеве, бросил в крайнем раздражении:
— Если возвращаться этому Тихомирову, то только в монастырь. На Соловки куда-нибудь. И пусть сей грешник замаливает грех 1 марта и убийство Судейкина.
Возвращаться? Как — возвращаться? Возможно ли это?
Но слово слетело с твердых губ влиятельного обер-прокурора Святейшего Синода. И — пошло порхать, обсуждаться в кабинетах и гостиных, звучать все громче и настойчивее; и до эмиграции донеслось.
Тихомиров уловил это слово. От него перехватывало дыхание.
Однако умный Рачковский не стал отменять наблюдение за раскаявшимся идеологом «Народной Воли». Это и спасло тому жизнь: когда Бек в последний раз нацелил свой «бульдог», филеры успели выбить оружие, скрутили горячего стрелка.
«Иуда! — крикнул разъяренный Гришка Бек. — Иуда.»
Да нет же, нет, это не так! Он не получил никаких подлых серебреников — ни тридцать, ни больше. Постой, а деньги, на которые издана оглушительная брошюра? Эти деньги дал Рачковский. Господи! Зачем только взял? Чтоб скорее вышла книжка. Кто бы еще дал? А ведь от этого зависит его судьба, судьба его близких. Наконец, возможное возвращение в Россию. Боязно и подумать. Но он, Тихомиров, никого не выдал из бывших друзей. И не выдаст. Он не Гольденберг, не Дегаев, не Мирский.
Но почему бессонными ночами Евангелие теперь снова и снова мучительно раскрывается на одной и той же странице? «Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И тотчас подойдя к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его. Иисус же сказал ему: друг, для чего ты пришел?» (Мф. 26: 48-50).
— Катя, Катюша! — будил жену. — Этот поцелуй. Я ясно вижу, как Дегаев дружески целует Веру Фигнер, а потом. Поди ж, и с Судейкиным лобзался. Но я не об этом. Зачем, почему Иуда именно поцеловал Христа?
— Чтобы указать на Него стражникам, пришедшим взять, арестовать, — сонно щурилась жена. — Спи. Сашуру разбудим. Опять жаловался на головку...
— Указать можно проще, рукой, — не унимался Лев. — Тут другое, другое! Поцелуй. Я понял: предатель выражает почтение царю, который скоро победит врагов. Обязательно победит — Иуда Искариот уверен в этом.
Тема предательства — она вдруг овладела им помимо воли; саднила сердце, скребла душу. Евангелие властно уводило в далекие события, отголосок которых во множестве повторяется на земле.
Вот бывший сподвижник Дриго, и он был вор, обокравший доверчивого революционера-миллионщика Лизогуба. А Иуда — казначей апостольской общины, и тоже вор, запускающий сребролюбивую руку в кассу-ящик. Краденые деньги прятал в укромном месте. Но их, конечно, мало: лучше денег — только большие деньги. Кто их может дать? Лишь Христос, который придет к власти и сделает Израиль самой сильной и богатой страной на земле. Тогда и Иуда займет хлебную должность царского казначея. Да-да, на земле. А Спаситель все повторяет и повторяет им, ученикам: Царство Мое не от мира сего. Но их трудно переубедить. Они уже прикидывают, кто какую должность займет у будущего трона.
— Напишите, Лев Александрович, для начала барону фон Плеве, — советовал Рачковский, бросая быстрые испытующие взгляды на Тихомирова. — Объясните все как есть.
Начал писать прошение товарищу министра, но беспокойные мысли возвращали снова к предательству.
Все просто, мудро: Иуда жаждет стать казначеем самого Мессии, дабы не ящик с пожертвованиями носить, а распоряжаться всеми деньгами Израиля. Что там — тридцать серебреников? Мелочь. Потому-то он после легко вернул их первосвященникам. Конечно, конечно, именно так! А несчастный Дегаев? С его болезненной исключительностью, воспитанной в салоне маменьки. Захотелось править всей подпольной Россией? И не только. Шею сломал. Жив ли? Как все повторяется.