Ознакомительная версия. Доступно 27 страниц из 135
пил белое вино,
играл в железку,
купил картину «Купающаяся венецианка»,
ночью жил на Крещатике,
утром в кафе «Бильбокэ»,
днем — в своем уютном номере лучшей гостиницы «Континенталь»,
вечером — в «Прахе»,
на рассвете писал научный труд «Интуитивное у Гоголя».
Гетманский Город погиб часа на три раньше, чем ему следовало бы, именно из-за того, что Михаил Семенович второго декабря 1918 года вечером в «Прахе» заявил Степанову, Шейеру, Слоных и Черемшину (головка «Магнитного Триолета») следующее:
— Все мерзавцы. И гетман, и Петлюра. Но Петлюра, кроме того, еще и погромщик. Самое главное, впрочем, не в этом. Мне стало скучно, потому что я давно не бросал бомб.
Илья Ильф и Евгений Петров, «К барьеру!» (1929)
Назревал и наливался ядом скандал. Шкловский рвался к Льву Толстому, крича о том, что не мог старый князь Болконский лежать три недели в Богучарове, разбитый параличом, как это написано в «Войне и мире», если Алпатыч 6-го августа видел его здоровым и деятельным, а к 15 августа князь уже умер.
— Не три недели, значит, — вопил Шкловский, — а 9 дней максимум он лежал, Лев Николаевич!
Вениамин Каверин, «Скандалист» (1929)
Одним глотком Некрылов выхлебнул стакан воды и встал, вытирая рукой мокрые губы. Он торопился. Он не договорил. Расхаживая по неширокому пролету между креслами и столом, трогая вещи, он говорил, говорил и говорил. Он кричал — и в нем уже нельзя было узнать легкого оратора Академической капеллы, ради остроумного слова готового поступиться дружескими связями, женщиной или настроением.
‹…›
Некрылов говорил о том, что нельзя так спокойно сидеть на голом отрицании, что когда-то они писали, чтобы повернуть искусство, и «не может быть, чтобы мы играли не в шахматы, а в нарды, когда все смешано и идет наудачу». Он говорил о том, что у него болит сердце от бесконечного довольства, которое сидит перед ним вот за этим столом, и о том, что Драгоманов не имеет права есть рыбу так, как он ест ее сейчас, если он думает, что у нас не литература, а катастрофа…
Драгоманов оставил рыбу и снова взялся размешивать ложечкой свою бурду.
— Не стоило разбивать стакан, — негромко возразил он.
— Один стакан! А посчитайте, сколько стаканов я разбил для того, чтобы вы могли говорить…
Он сказал это, сжав зубы, большие сильные челюсти проступили на его лице, он чуть не разрыдался.
— Ну, милый, милый, брось, чего там… Наше время еще не ушло. Живыми мы в сейф не ляжем, — почти сердечно сказал Драгоманов.
Потом начался конец вечера — начались игры и пьянство. Пустые бутылки уже стояли посередине комнаты — вокруг них возились, взявшись за руки, и желторотые студенты, и очкастые, дьявольски умные аспиранты.
В соседней комнате играли в рублик.
Было уже очень поздно, когда аспирант, белокурый и длинноногий, похожий несколько на жирафу, объявил, что желает петь.
Он был пьян и, быть может, поэтому пел меццо-сопрано.
Он не окончил. Хохот грянул с такой силой, что шелковый абажур потерял равновесие и, как бабочка, бесшумно взлетел над столом.
Длинноногий аспирант уже стоял посередине комнаты на разбитых бутылках и размахивал бесконечными руками в твердых, как железо, манжетах. Пустив заливистую басовую трель, он снова перешел на меццо-сопрано.
Пускай критический констриктор Шумит и нам грозится люто, Но ave, Caesar, ave, Victor, Aspiranturi te salutant!
Да полно, был ли он Victor’ом? Точно ли он победил?
Аркадий Белинков, «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» (1968)
Один некогда замечательный писатель (будем условно называть его «учитель танцев Раздватрис в новых условиях»), великий и горький грешник русской литературы, каждая новая книга которого зачеркивала старую его книгу, улыбающийся человек, повисший между ложью и полуправдой, понимающе покачивал головой.
Пили чай.
Этот человек считает, что время всегда право: когда совершает ошибки и когда признает их. ‹…›
— В годы культа, — рассказывал улыбающийся человек, — бывали случаи, когда в издательстве заставляли писать, что Россия родина слонов. Ну, вы же понимаете, — это не дискуссионно. Такие вещи не обсуждаются. Одиссей не выбирал, приставать или не приставать к острову Кирки. Многие писали: «Россия — родина слонов». А я почти без подготовки возмутился. Я сломал стул. Я пошел. Я заявил: «Вы ничего не понимаете. Россия — родина мамонтов!» Писатель не может работать по указке. Он не может всегда соглашаться.
Лев Озеров, «Шкловский» (1994)
Он входит в вашу квартиру шумно, Вращаясь вокруг своей оси, Улыбчиво и задиристо, Улыбаются его губы, Улыбается его затылок. Он предлагает руку, Удивительно мягкую руку, Которая дергает вашу Книзу, как старый звонок На проволоке, — теперь О таких звонках позабыли. Мягкость и резкость. Угол шара. Он осматривает квартиру, И слово подрагивает на губах, Но он не спешит, — иначе Может сильно обидеть. Наконец его прорывает: — У вас уже нет кровати, С чем вас и поздравляю, Ее заменила койка, С чем вас и поздравляю. От удобств отказаться можно, Нельзя отказаться от книг, Придется убрать койку, На очереди гамак, С чем вас и поздравляю… На минуту он умолкает. Потом с новой силой Он на меня наступает: — Гамак! Но давайте подумаем, Куда нам вбить крюки. Нет для крюков места, — Шкловский просто ликует, — К стенкам не подступиться, С чем вас и поздравляю.
Стоп-кадры шли один за другим. Потом Шкловский махнул рукой, Подошел к книжному шкафу И заскользил по корешкам. У него, как у Будды, шестнадцать рук, Протянутых к полкам. Он вылавливает ту книгу, Которая ему очень нужна, Он открывает ее там, Где есть нужная фраза, И она тут же входит В его монолог, словно Не он ее выловил, а она Годами этого дожидалась, И наконец-то обрадовалась. Он умеет все сочетать, Его мир сочетаем. Его мир разумно смонтирован. Цитаты его льнут друг к другу, Он не доверяет им И одну за другой Закрывает книги.
Шкловский уходит Так же внезапно, Как и пришел, — Шумно вращаясь вокруг оси, Улыбчиво и задиристо. Через час звонит: — Надо договорить, приходите. Прихожу, он сидит С тростью в углу И — «простите, я занят» — Додиктовывает жене (Одной из трех сестер Суок — Серафиме Густавовне) Очередную статью — Сто строк. Этой статье в затылок Другая уже дышит, Один абзац скользит, как обмылок, Другой сам себя пишет. Додиктовал, встает и ходит По комнатной диагонали, Так энергично ходит, будто Готовится к метанию ядра Или к бегу на сто метров. Быстро утихает, Садится рядом, Трет знаменитую лысину Мягкой своей ладонью. — Я, знаете, осуществился На семь с половиной процентов, А был задуман (пауза) На все сто двадцать. О, как мне было больно Услышать это. Я так пожалел Это бедное семь с половиной. — Что вы! — пытаюсь ему возразить. Что вы, Виктор Борисович! Вы здоровы? Я подхожу — не к полке, А к стене его книг. — Это успел написать Один человек — вы. Здорово поработал! Промельк улыбки и — снова: — Я себя вижу лучше, Во мне осталось то, Что не видно вам. Странно сложилась жизнь: Семь с половиной процентов Грандиозно задуманной жизни. Он ходил вокруг «гениально», Но позволял себе «грандиозно», «Огромно» и в этом же роде.
Он говорит о жизни. Сегодня он предлагает Новый, по счету девятый, Вариант своего участия В Октябрьском перевороте. (Он возвращается к этому часто И без сожаления вроде, Но это его терзает.) Вариант с автомобилем Гетмана Скоропадского, Засахаренного Шкловским. Он рвется в историю, впрочем, Устает от воодушевления, От пристальности, И — умолкает. Потом встает, плотно закрывает дверь и — тихо, Прямо мне в ухо: — В 21-м или 22-м Горький сказал мне грустно, Что Ленин ему доверил: «Эксперимент не удался». Я оценил доверие Шкловского И молча ему поклонился. И оба мы замолчали. Без слов приложил он Палец ко рту
И посмотрел на меня строго. Дело за полночь было. Сутки мои исчерпались.
Были еще другие беседы, Были еще другие годы. Однажды я встретил его зимой Во дворе нашего дома, Укрытого сумраком, — В длинной шубе с инистой бахромой, Под руку с внуком. Останавливаемся, и Шкловский Говорит мне тихо, но внятно: — Помните, мы уходим… Мы уходим, — сказал он, И вспомнил я семь с половиной Процентов и стенку книг, Написанных человеком, Жившим в несносную пору.
Дмитрий Быков, «Орфография» (2003)
Ознакомительная версия. Доступно 27 страниц из 135