Последняя проблема. В свое время я вернусь к семейным структурам, и тогда снова речь зайдет о разных полах и поколениях; однако невозможно покинуть область демографии, не упомянув об «очаге» (feu). В данном случае имеется в виду счетная единица. Ведь многие документы, приводящие численные данные о людях, выражают их количество в «очагах» – порой даже в «фискальных очагах», если речь идет о местах сбора налогов, а не в «реальных очагах», обозначающих группу людей. Историки по-прежнему ведут жаркие споры: была ли это «основная ячейка общества» из супружеской пары и четырех-пяти детей под одной крышей, то есть пять-шесть человек, живущих вместе, или же подразумевается более многочисленная группа – с боковыми ответвлениями, с родственниками по восходящей линии или даже со слугами, сообразно местным обычаям формирования семей (в еврейских «очагах» насчитывали до десяти-двенадцати человек)? И наоборот: как учитывались пожилые и одинокие вдовы? А новорожденные? Везде ли переписчики использовали одни и те же данные подсчета? Поскольку идея переписи населения как самоцели была чужда тем временам, то, когда обследование, к примеру, проводили фискальные или военные власти, получали ли переписчики точные цифры, не искаженные в зависимости от интересов «очага» – избежать налогов или реквизиции или, напротив, получить продовольствие? Хорошо известен пример переписи парижского населения в 1328 году – 80 или 200 тысяч жителей?
Итак, плотность населения в разных местах и в разное время оценивается только по количеству «очагов»; его перевод в «число жителей на квадратный километр» проблематичен. Я не ставил себе целью описать географию расселения людей и ее вариации – данная задача выходит за рамки моего исследования. Некоторые факты как будто известны. Если обратиться к 1300 году, пику демографического роста, количество жителей сельской местности, например, во Франции, было почти таким же, как в 1900 году, и намного превышало показатели 2000 года; начиная с XVII века и особенно в XX веке поднимающийся город соперничал с деревней, сравнялся с ней по населению, а потом поглотил ее, сделав соотношение крестьян и горожан обратным и увеличив количество последних от 10 до 60 % населения. Проблемы, вызванные в наши дни скученностью городов и оттоком населения из села, хорошо известны, но здесь я некомпетентен. Долгое время традиционная историография приписывала Западной Европе и особенно Франции стабильность и даже консерватизм; со средневековьем охотно связывали «старинные крестьянские традиции» и «незыблемый покой полей и весей». И это серьезная ошибка. Напротив, хотя деревней в средние века было почти всё, она, по выражению Марка Блока, была охвачена своего рода «броуновским движением»: ее обитатели не сидели на месте; в одиночку или небольшими группами они беспрестанно перемещались туда-сюда. И не только младшие дети в поисках невест, паломники, купцы или воины, но и крестьяне, из поколения в поколение искавшие новых мест, покидавшие равнины ради гор или наоборот, словно чувствуя некий материальный или психологический дискомфорт. Историка, изучающего деревню или сеньорию и погружающегося в сердце этой беспорядочной массы, поражают беспрестанно меняющиеся списки цензитариев.[5] Поэтому в тех редких районах, которые оставались изолированными, – в узких долинах, на землях с нездоровым климатом, куда неохотно переселялись и где население почти не смешивалось, – как тогда, так и в наши времена правилом становится омонимия.
Наблюдения над людскими «миграциями» выводят в две сферы исследования, очень различные, но хорошо определенные. Сегодня как просопографический инструмент для изучения семьи и для уточнения социального или экономического статуса все больший интерес вызывает антропонимика. Правда, самое раннее лишь в XII веке понемногу вышел из употребления древнеримский обычай именования: сначала личное имя, потом имя gens, рода, и затем в случае необходимости прозвище – например, Гай Юлий Цезарь; теперь же за германским или христианским именем, данным при крещении, следовало только имя предка: Жан, сын Пьера. Прозвище вернулось, когда возникла потребность отличить одного «Жана, сына Пьера», от другого, и прежде всего среди воинов: например, «Жан Удалец, сын Пьера и рыцарь». Впоследствии кличка «пошла в народ», ссылкой на родство охотно стали пренебрегать, и «Жан, старший сын Пьера» превратился в «Большого Жана», а затем стали указывать на место происхождения, чего требовало непрерывное перемещение людей: «Большой Жан из Парижа». Потом частицу «de» переняла аристократия для обозначения родового имения семьи или главного фьефа; по окончании XIII века перелом в антропонимике завершился, и о Жане Удальце можно стало с уверенностью сказать, что это выходец из простонародья, тогда как Жан из Парижа (Jean de Paris) теперь был человеком из общества. Первые охотно брали в качестве прозвищ слова, обозначающие профессию или внешний облик: Лефевр («Кузнец»), Легра («Тучный»). Но лишь в разгаре XV века их станут передавать наследникам, хоть бы и тощим или не бьющим по наковальням. Что же касается «имени» (prénom), которое англосаксы справедливо называют фамилией (nom),[6] изучение имен показывает, что на их выборе сказывались прежде всего региональные влияния, «наследственное» благочестие, семейные отношения и даже мода: местные культы, религиозные обряды, память о предках.
В бесконечном коловращении людей, о котором я только что говорил, можно бы найти последнюю область для исследования: какое место следует отводить «чужаку», тому, кто пришел извне, пусть даже из соседней деревни? Ассимиляция «другого», конечно, имеет скорей психологический, нежели юридический характер – она затрагивает сердце и разум, и я еще вернусь к этому вопросу. Но уже заранее можно утверждать, что в обществе, еще не скованном строгими правилами совместной жизни, прием новичков осуществлялся без особых препон; Франция, население которой то и дело пополнялось за счет других народов, поражает конечной однородностью. Возможно, правда, в будущем ситуация переменится.
Итак, я закончил первый, самый внешний обзор о жизни человеческого существа, о его теле и о том, что знал о нем человек, об уходе за ним и о его численности. Теперь же необходимо поместить человека в его естественную среду и проследить за возрастами его жизни.
2
Возрасты жизни
Один из сильных аргументов, чаще всего выдвигаемых против использования понятия «человек средневековья», чтобы изобличить его бессмысленность, ссылается на протяженность (longue datée) этого периода – иными словами, на неизбежные изменения, которые это якобы мифическое существо должно было претерпеть в ходе веков. Этот взгляд – не надуманный, и я, конечно, приму его во внимание, но главным образом тогда, когда буду говорить о культурных или даже социальных феноменах; однако я-то считаю эти изменения поверхностными, коль скоро они не затрагивают физических, материальных рамок (cadres), в которые, как вы видели, я поместил своего героя; я ищу физического человека, его тело, его среду, его отношения с другими живыми существами. Обратив взгляд на эти заботы, можно ли проследить персональную эволюцию человеческого существа? Существо это рождается, живет и умирает, как в остроумной загадке древнего сфинкса. В этом отношении между грудным ребенком греко-римских и современных времен нет никакого разрыва, никакой противоположности; почему же она должна быть между младенцами каролингской эпохи и Столетней войны? Разница в деталях и в вопросе о первоисточниках, не более того. Посмотрим, что же было об этом известно.