— Это были праздничные прогулки, прочь от дома, по извилистой тропе, — продолжил я. — Так я узнал и квартеты Моцарта: сидя за чашкой шоколада, увенчанного взбитыми сливками. Мама сидела рядом — в темном костюме или даже в шелковом платье. Отец — в сером или черном котелке; с прогулочной тростью из эбенового дерева, заканчивающейся рукояткой из слоновой кости. (У него была только одна эта трость, по крайней мере в то время; а вот у деда их было больше сотни, изготовленных из всех сортов древесины, какие только есть на земле: из индонезийской пальмы, бакаута, кокоболо, падука, змеиного дерева, эбенового дерева, тиса, гваякума; он носил серый цилиндр, тогда как мой отец довольствовался котелком.) Если ему не хотелось крабового супа, мы шли в какую-нибудь пивную, предлагавшую другие лакомства. Время от времени случалось, что мама высказывала желание поужинать в одном из «больших» ресторанов. И тогда мы сидели у окна «Мюнстера», или «Ормонда», или «Городских ворот», или старого «Вёлле»; у окна, занавешенного кружевными сборчатыми шторами ручной работы, за столом, покрытым белоснежной льняной скатертью, — и после того, как мама выбирала еду и кельнер пододвигал поближе винную карту, отец говорил: «Ах вот как! У вас, значит, винная принудиловка». — Как будто он не знал этого или забыл — или, наоборот, хотел это подчеркнуть. Он ничего не понимал в винах; мама же не хотела выбирать; поэтому он, уставившись в винную карту, в конце концов говорил: «Принесите нам бутылку бордо, за которое заведение может поручиться; но не очень старого и не слишком дорогого». — Это он умел сказать так, чтобы кельнер, по крайней мере, предположил, что имеет дело со знатоком. Отец знал точную меру своего человеческого достоинства и меру текущего момента; то и другое, казалось, чудесным образом согласовывалось с содержимым его кошелька. Когда мы, к примеру, посещали большую рождественскую ярмарку, со всеми ее пыхтящими вспыхивающими светящимися скользящими крутящимися ныряющими-в-туннели и поющими-колыбельные то-в-горку-то-с-горки-влекущими каруселями, балаганами, лотками с выпечкой, лотками с вафлями, лотками с жареными колбасками, «импровизированными варьете», автоматами, синематографами, «вальдкирхскими оргáнами», «русскими качелями», «ведьмовскими качелями», «матросскими воздушными качелями», кабинетами аномалий, обезьяньими и собачьими театрами, шарманщиками и продавцами картинок, силомерами «Ударь Лукаса», вкусным-превкусным турецким медом, воздушным рисом, воздушной кукурузой, сладкими девочками и леденцами на палочках, школьными фуражками, школьницами «поцелуй-меня» и школьницами «залезь-ко-мне-под-юбку», борцами в набедренных повязках из поддельных тигровых шкур, облегчающими-свой-мочевой-пузырь-за-ларьками и воздушными-шарами-перед-ларьками, медовыми пряниками и гипсовыми фигурками, ворами-карманниками и змеями-гремучниками, красным туманом и бесцветным счастливым смехом, шумом, музыкой, музыкой и шумом, грошовым счастьем и грошовой тоской, девушкой без нижней части туловища и тысячелетним крокодилом, — и чувствовали, что наши глаза, уши, подрагивающие ноги уже полностью удовлетворены и желудки тоже удовлетворены жареными колбасками, копчеными колбасками и берлинским печеньем (правда, отец, на время или навсегда, отбил у меня вкус к колбаскам, которые сам он поедал с большим удовольствием, сказав, что они изготавливаются из конины; он так и называл их: гоп-гоп-колбаски; ему это не мешало наслаждаться их вкусом, а вот у меня были строгие принципы), — итак, когда подходила к концу проведенная таким образом вторая половина дня, у отца обычно возникало желание сходить еще и в театр, чтобы послушать какой-нибудь зингшпиль. Тогда мы понимали, что желудку надо предложить еще какую-то малость, помимо колбасок и печенья, — и заходили в ближайший портер-паб. Здесь, где суматоха казалась приглушенной, выбор напитков и еды тоже происходил как бы в соответствии с непреложными законами. Родители пили черный английский или ирландский портер: «Басс» или «Гиннесс»; пил ли я сам что-нибудь, этого моя душа уже не помнит; а еще все мы ели горячее жареное мясо и хлеб. Что-нибудь простое и замечательное. И вдобавок — несколько кружочков соленого огурца. (На более продолжительный ужин нам, видимо, уже не хватало времени.) Отец мог на месте что-то сымпровизировать и не нуждался для этого в помощи кельнера. Он — что встречается очень редко — не зависел от чужих мнений. Однажды я случайно стал свидетелем тому, как отец — совершенно неожиданно, в своем повседневном, обычном для гавани костюме, со слегка закопченным воротничком и уже не совсем белыми манжетами (как правило, если ему ничто не препятствовало, он менял рубашку дважды в день) — встретил нескольких деловых приятелей, которые, видимо, тоже в тот день работали и были в пиджаках, и пригласил их позавтракать. Уже одно то, какое заведение отец выбрал, весьма примечательно. Они отправились в «Старый сельский дом», расположенный неподалеку от гавани, рядом с почтенным чугунолитейным заводом «Нагель и Крэмптон». По меньшей мере в последние сто лет там не было никакой сельской местности, а только копоть, улицы проституток, конторы торговцев судовым оборудованием, мастерские жестянщиков и токарей, обслуживающих морские суда, а также несколько многоэтажных домов, где в десятикомнатных апартаментах упорно доживали свой век те портовые патриции, которые противились общему изменению ситуации, позволившему, например, высокочтимым сенаторам переименовать улицу Святого Николая в улицу «За терновым кустом» (что было сделано без всякой задней мысли), дабы никто не перепутал ее с улицей Святой Марии, где разбили свои шатры дешевые проститутки. От «сельского дома» остались только липы — единственные в этом районе, если не считать лип во дворе иудейской больницы. Это были старые липы с почерневшими стволами, листья которых даже в пору ранней роскошной весны казались покрытыми сажей. Однако гостиница «Старый сельский дом» все еще считалась очень хорошей; люди знающие ни за что не променяли бы ее на один из парадизов для матросов. (Правда, пять лет спустя — когда последние патриции уехали из этого района и на окнах их просторных квартир появились маленькие объявления: «Сдаются меблированные комнаты; можно на одну ночь» — пробил последний час и для этой почтенной гостиницы.) Так вот: именно туда и привел мой отец своих приятелей. Они сразу решили, что закажут яичницу-болтунью с копченым свиным окороком. Но что это был за окорок! Он происходил не от какого-нибудь хряка-кастрата и не от откормочной свиньи, а, как и обещало его название, от свиноматки в полном расцвете сил. И куски этого окорока были в два пальца толщиной. А после подали выдержанный голландский сыр, почти белый от жира, порциями по полфунта. Его ели без хлеба — намазав маслом и держа в руке. Запивали они всё это лучшим мозельским вином, какое нашлось в заведении. А на десерт были груши, крепкий кофе, эклеры с шоколадной и ванильной глазурью. Отец оплатил счет блестящими золотыми монетами. Он всегда имел при себе по меньшей мере пять соверенов. Если бы отец встретил приятелей не в разгар буднего дня, они бы зашли в «Йоланту», или в «Отдых», или в «Кирхнер», что находится на холме, напротив «Шара времени»{36}, — и тогда их трапеза протекала бы более обстоятельно, началась бы с омара (устриц отец никогда не ел). Но сам отец, когда не мог пообедать дома — что случалось очень редко, потому что послеполуденная смена рубашки стала для него приятной привычкой, — обедал в «Коммерческом отеле для моряков». Это заведение не было знаменитым, но считалась вполне достойным, потому что туда заглядывали штурманы и капитаны не очень крупных судов. Отец съедал порцию рыбной солянки, которую готовил бывший кок отслужившего свой срок парусного судна, — непревзойденной солянки, как он утверждал, — запивая ее грогом и заедая соленым огурцом…