Сергею нравились дедовы книжки, и ему всегда хотелось, чтобы тот написал что-то еще. Но лишь однажды он решился заговорить об этом. Он учился тогда классе в девятом и начинал всерьез интересоваться литературой. Жил он преимущественно у деда, поскольку родители подолгу бывали в экспедициях, да и, возвращаясь домой, нечасто находили время для общения с сыном. У деда же время всегда находилось, и они нередко отправлялись на прогулку то в парк, то на пруды, а иногда уезжали за город, чтобы вдоволь побродить по лесу в поисках грибов или посидеть у речки с удочкой. Но Сергей не стал ни заядлым грибником, ни рыбаком. Самым интересным в этих поездках всегда был дед, которого можно было слушать часами.
В тот день они сидели у реки, рыба не клевала. Дед вынул из пачки «Беломора» папиросу и, чтобы не дымить на внука, встал, прислонился к росшей у самой воды березе и закурил. Потом вдруг прищурился и, смеясь, спросил:
– Похож я на Есенина из книжки?
И действительно, Сергею тут же вспомнился портрет, на котором знаменитый поэт был изображен у березы, а на заднем плане паслись стреноженные кони. Этот портрет висел у них в кабинете литературы.
– Вот скажи, – продолжал дед, – почему Есенина всегда рисуют таким меланхоличным отроком? То ли Лель бесполый, то ли красна девица. И кругом обязательно березки, лошадки… хаты – в ризах образа. Я был как-то на его выступлении. Ты бы слышал этот голос! Мощь такая, что холод по спине. Кажется, даже у Маяковского голос помягче был.
– А ты и Маяковского слышал?
– Слышал. В Политехническом.
– И как?
– Ну, как… В общем… тоже громко. – Дед помолчал. – Но пробирало как-то не так.
– Почему? – искренне удивился Сергей, которому всегда нравились энергичные и афористичные строки Маяковского.
– Не знаю. Бывает так: головой понимаешь, что все правильно, а мурашки по коже не бегут. А бывает и наоборот: вроде ничего особенного – те же березки-лошадки, – а до слез. И пишут ведь по-разному. Кто головой, кто сердцем.
– Дед, а ты почему не пишешь?
– Я-то? – Дед прищурился. – Куда мне! Пишут трудящиеся, а я читаю. – И неслышно засмеялся. – Ладно, сматывай удочки, не будет клева.
Дед уже много лет работал в старейшей областной газете заведующим отделом по работе с письмами трудящихся. В редакцию такие письма приходили мешками. Это были всевозможные нелепые вопросы, жалобы, мольбы, кляузы, а иногда и настоящие доносы. На некоторые из них дед отвечал лично адресату, самые безобидные письма помещал в газете, предварительно исправив многочисленные ошибки и снабдив ответом редакции, а наиболее сложные отправлял в соответствующие инстанции, чтобы потом опубликовать с оптимистическим комментарием какого-нибудь партийного или советского чиновника.
Порой его самого просили писать письма от имени рабочих и крестьян. Это были, как правила, «письма поддержки», ибо самостоятельно трудящиеся нечасто направляли в газету послания, горячо одобряющие очередные партийные решения. Дед старался отнекиваться, говоря, что от имени рабочих ему писать трудно из-за крестьянского происхождения, а от имени крестьян – потому что образование оторвало его от корней. Но иногда он все же соглашался, поддаваясь уговорам главного редактора, над которым все время иронизировал, но которого искренне любил.
Однажды в день публикации одного из таких писем он услышал нечеловеческий крик главного, обращенный, по-видимому, к секретарше, но услышанный во всех концах редакционного коридора: «Гордеева ко мне! Срочно!!!» Не дожидаясь перепуганной Верочки, Павел Егорович отправился в начальственный кабинет. Сцену, которая там произошла, он не раз в лицах рассказывал дома.
Войдя, он увидел главного, сидевшего за столом с совершенно белым лицом и державшегося за сердце.
– Гордеев, ты чего хочешь? Ты смерти моей хочешь? Ты что написал, глас народа?!
– А что я написал? – искренне удивился Павел Егорович, прекрасно помня придуманное им идеологически выдержанное письмо.
– На, читай! – почти истерически вскрикнул главный редактор и швырнул заведующему отделом свежий номер газеты. – Вслух читай!
Павел Егорович вслух, с выражением искреннего энтузиазма, прочитал письмо рабочих литейного цеха, которые в ответ на решения партийного съезда клялись еще уверенней идти по единственно верному пути, пути к социализму.
– И что же здесь неправильного? – Он уставился на главного. – Я что-то ничего такого не вижу. Ну, пафоса многовато, ну, что ж. Пришли люди в экстаз от решений съезда. Бывает.
– Он ничего не видит! – уже почти рыдал главный. – А вот в обкоме увидели. Какой, к чертовой матери, путь к социализму?! Мы коммунизм строим, коммунизм, понимаешь? А социализм в нашей стране уже построен. Полностью и окончательно.
– Да что вы говорите! – совершенно серьезно восхитился Павел Егорович. – Радость-то какая. А я как-то пропустил этот момент.
– Издеваешься?! – Лицо главного приобрело свекольный оттенок. – Сам лагерной баланды нахлебался, так и мне, думаешь, к ней привыкать пора? Я не знаю, что я с тобой сделаю… Я тебя уволю… Я тебя убью… Четвертую… – На большее у главного редактора пороху не хватило, и он, обессилев, уже вполголоса сказал: – Иди отсюда. И не попадайся мне на глаза. Хотя бы до обеда.
Потом главный поехал объясняться в обком, где врал, что они опубликовали реальное письмо реальных рабочих, не рискнув изменить в нем ни слова. Он утверждал, что коммунизм – это в общем-то высшая стадия социализма, ссылаясь при этом на соответствующую статью Ленина, и уже только по дороге в редакцию вспомнил, что статья называлась «Империализм как высшая стадия капитализма». Вернувшись в свой кабинет, он уже без надрыва попросил Верочку позвать Гордеева, а когда тот вошел, достал из сейфа бутылку коньяка и два граненых стакана, налил по половинке, молча чокнулся с завотделом, выпил одним махом и, вздохнув, сказал:
– Эх, Паша-Паша! Как я устал тебя прикрывать. Как я устал врать. Как я устал бояться за каждое слово. А расслабляться нельзя. Тотчас и допрыгаемся. Хоть бы они уже допрыгались, что ли…
Павел Егорович допил свой коньяк молча. С тех пор ему не предлагали писать «письма поддержки».
Меньше всего Гордееву хотелось подставлять главного редактора. Он был благодарен ему за многое. Другой бы на его месте уже давно уволил строптивого сотрудника, а этот терпел и действительно не раз прикрывал. Павел Егорович пришел в газету вскоре после войны, а точнее, после возвращения из лагеря. И, несмотря на небезупречное прошлое Гордеева, главный (а он уже тогда был главным) взял его под свою ответственность на должность корреспондента, обрадовавшись тому, что в его газете впервые появился человек с литературным образованием, и убедив обком, что новый сотрудник будет работать под неусыпным контролем партийной организации. Он устроил Гордеева, который после лагеря мыкался по знакомым, в общежитие, а через несколько лет выбил ему однокомнатную квартиру, в которой тот прожил до самой смерти и которая стала временным прибежищем для Сергея после разрыва с Оксаной.