Папино письмо
– Макароны – две пачки, – сказала мама. – Нет, давайте четыре, две – спагетти, две – рожки. Так. Сгущёнка. Восемь. Да, восемь штук.
Мама произносила «макароны» и «сгущёнка» напряженно, а «две» и «восемь» – спокойно.
Я стояла рядом, держала пакеты и вспоминала, как она обнимает Ирку. Ирка выше мамы. Когда мама её обнимает, Ирке приходится склонять длинную шею. Ещё она носит джинсы так, что те вечно волочатся по земле. Мама её ругает и за искривлённый позвоночник («Ну что ты горбишься? Вот бросит тебя твой Костя, такую горбатую!»), и за грязные штанины («Подтяни штаны, вот бросит тебя твой Костя, такую неряху!»), но всё равно обнимает. Потому что Ирка с шеей и джинсами похожа на «двойку».
Я смотрю на своё отражение в витрине лотка, где продают колбасу и на весах разложены свиные рёбра. Думаю, что мама могла бы и не откармливать меня так, будто собирается на колбасу сдать в эту палатку. Не мешала бы мне не есть, если я не хочу… Тогда у меня была бы талия. И я стала бы похожа на цифру «восемь», и мама бы и меня обнимала…
Мы купили кучу сигаретных блоков, сушек, конфет, упаковки с лапшой, рисом, кашами-«минутками», колбасу, сыр и ещё много-много всякой еды, которой папе хватило бы на месяц, если бы он был один и ни с кем не делился.
Костя отвез маму к папе и помог с этой передачей. Вернувшись, мама привезла мне неожиданный подарок. Письмо! Из него выскочили бусы! Папа их сплел из крышечек от быстрорастворимой лапши. Плавил крышечки, чтобы они скатывались в шарики, и нанизывал на нитку.
Я скорее распахнула сложенный вчетверо листок из детской тетрадки в клетку и проглотила письмо строчку за строчкой.
Мою тревогу смыл водопад папиной нежности, ласковых прозвищ, которые он вспомнил. Он написал, что любит меня, и когда я это прочла – всхлипнула.
Когда мне было три года, мама убегала на работу раньше папы. А папа будил нас с Иркой, кормил, одевал и отводил в садик и школу. Я помню, как он умывал меня утром. Большая, чуть неловкая, жестковатая мужская ладонь. Мама ругалась: «Ну что за умывание? Просто размазывание воды по щекам. А глаза? Ну посмотри, вся грязь в глазах осталась!» «Кошмар! – трагически подвывал на это папа. – Надо было вымести её веником». «Лучше бы веником, – ворчала мама, – а то что люди подумают?»
Сейчас я снова ощутила эту ладонь на щеках, и меня вдруг отпустило. Тот случай, с пуховиком и пальцем, больше не волновал. Он растворился в папиной любви, как аспирин в стакане. Пш-шик! И нету. Остались пощипывающие пузырьки.
Я стала перечитывать письмо. Перебирала слова, словно бусины. Глаза щипало, в груди жгло, а я утирала слёзы и думала: «Эгей, Хлеб-с-Вареньем, да ты настоящий ручеёк, в тебе можно умыться».
Это оказалось очень странное чувство. Папа был далеко, но сейчас он был рядом.
Я заглянула к маме. Она тоже читала папино письмо. Я вдруг подошла и сама её обняла.
Глазами ухватила «родная моя». И отвернулась, и отдёрнула руки. Вдруг ей не нужно это сейчас? Но она удержала мои ладони у себя на груди. Я так и стояла. У меня жутко заболела спина, но я не осмеливалась шелохнуться, потому что ощущала на своих запястьях её раскалённые слёзы.
Мальчик-скамейка
В понедельник отменили первый урок – англичанка вдруг заболела. Опасаясь насмешек Фокса, я ничего не рисовала. Просто сидела за партой, смотрела прямо перед собой, на доску, где математичка написала примеры, чтобы нас как-то занять, но никто не собирался их решать. Тетрадок по алгебре с собой не было, а листочки она всё равно потеряет, она уже так сто раз делала.
Я тоже не решала, я думала о папе. Всё пыталась представить себе, как он там живёт. Как справляется. И среди этих мыслей была одна, которая меня тревожила. Очень тревожила. Даже пугала.
А что если ТАМ, у папы есть люди, которые… Ну, которые могут им командовать. Заставлять делать то, что они хотят. Стирать им носки или… или… чай носить. Моего папу! Взрослого уважаемого человека, который попал к ним туда абсолютно случайно!
У меня внутри всё стекленело от ужаса, когда я представляла, что там могут быть люди, которые ему что-то могут велеть. Это было ужасно, и как папа бы это пережил, я не знаю.
Я напряжённо размышляла об этом всю алгебру. Мне жутко хотелось домой – перечитать письмо. Поцеловать каждую букву. Но я всё равно подождала, пока все рассосутся из школьной раздевалки. Сейчас у меня не было никакой «брони», и любая колкость могла пробить во мне брешь.
Наконец я подбежала к подъезду. Полезла в карман за ключами и вдруг замерла.
У моего подъезда на четвереньках стоял Андрюша. А сверху на нём, как на скамейке, сидел Фокс и курил. Рядом стоял Алаша и ухмылялся. У Андрюши лицо было странное, немного отрешённое, словно он сидит за партой и смотрит на доску с примерами, а не стоит на коленях на грязной земле, придавленный дылдой Фоксом.
– Красавица! – обрадовался Алаша. – Хочешь с нами посидеть? Я за колой сбегаю. Смотри, у нас какая скамейка хорошая!
Мне стало страшно. Я подумала, что сейчас они и из меня сделают «скамейку». Очень захотелось убежать. Но я нечаянно всё-таки проследила взгляд Андрюши. Он смотрел на белого зайца, лежащего возле дерева. Рядом валялся его рюкзак.
– А он, – пискляво проговорила я, – сам-то хочет, чтобы на нём сидели?
Алаша хмыкнул и посмотрел на Андрюшу. Я быстро шагнула в сторону, наклонилась, схватила зайца и сунула в карман. Странно, что они не заметили его. Или не догадались, что Андрею он дорог. А то ведь легко могли поджечь игрушку у него на глазах.
– Он не против, – сказал Алаша, снова поворачиваясь ко мне. Сказал таким же писклявым голосом, явно меня передразнивая. – Просто он к нам попросился. Как в пионеры. А любой пионер должен пройти испытания. Так что не думай, красавица, мы не какие-то… хулиганы.
– Я не думаю, – сказала я нормальным голосом и шагнула к подъезду.