* * *
В сознании Риты с яростной четкостью возникали картины из чужой жизни. Она понимала, что ее воображение генерирует реальные образы, такие глубокие погружения в чужую жизнь и раньше случались, но с уверенностью она никогда не могла бы ответить на вопрос: ты уверена, что все так и было?
Да, так и было, голоса людей возникают не из пустоты, они до сих пор звучат там, где были произнесены.
Я переполнена этими голосами, я их слышу! Иногда я физически, иначе не скажешь, присутствую там, где уединились эти двое. Слишком сильна страсть, когда-то взорвавшая обоих и отменившая привычный уклад. Энергия выплеснулась в пространство, она властно притягивает погрузившегося в чужую историю, она затягивает, и посторонний тонет в чужой истории, ощущая бессилие сопротивляться.
Любовь оживала мгновениями, а длилась семнадцать лет, любовь разгоралась и тлела, совсем как угли в самодельном камине, нет, не Нельсон его смастерил, бунгало продавалось уже с очагом, привычка смотреть на огонь сильна у многих. Нельсон Олгрен в камин не смотрел, он не шизофреник, и никогда не сожжет кусок рукописи в порыве отвращения к самому себе. Камин вообще никто не разжигал – до того, как Симона не появилась здесь впервые. Она и разжигает огонь. Она и готовит еду – да, да – именно так, на кухне и у плиты, по два часа в день, кто в это может поверить! Стряпню ее Нельсон поглощает с превеликим удовольствием, хоть и называет ее ужасной.
Стряпню он зовет ужасной, Симону – истеричкой. Но любит и то, и другое. Тридцатипятилетняя женщина, изящная интеллектуалка, впервые поняла, что значит быть любимой. Кто бы мог подумать, что Нельсон живет как отшельник, как «крокодил, запутавшийся в тине». Она сама принесла угли с рынка неподалеку, она вне себя от счастья, она любит этого чувственного грубого парня, пишущего о проститутках и поерах.
Нельсон плюхнулся в плетеное кресло и с облегчением закинул длинные ноги в серых узких брюках на железную решетку. Подобие камина, решетка почему-то отодвинута в сторону, Симона догадывалась почему – он привык вот так закидывать ноги, когда сидел в кресле. И засыпать так привык, ему так удобней, а камину решетка ни к чему. Огонь в камине горит нечасто, да, иногда сухие ветки потрескивают, но крайне редко. Скорее всего, только в ее присутствии.
Его жилище в Вабансии напоминало приют для заблудившихся охотников, пустые стены, две примостившиеся друг к дружке кровати, матрацы с вмятинами, простыни она натягивала сама. Ему безразлично, есть простыни или нет. Тут Симона засмеялась, и вовсе не из-за коньяка, которого они выпили предостаточно. Нельсон называет себя крокодилом в тине – какое дело крокодилу до простыней? Если бы кто-то осмелился сказать, что ее возможно опрокинуть на неровный дощатый пол, задрать подол юбки и выдрать как Сидорову козу? Она бы не расслышала, не сумела бы расслышать, да и кто бы осмелился? Нельсон не подозревает, что ничего подобного в ее жизни никогда не случалось, если задумывается над этим, конечно.
Она сидит на грубо сколоченном табурете, спина как натянутая струна, напряжена. В Симоне появилось что-то от рыси, постоянно готовой к нападению. Рысь и крокодил, прекрасная пара. Они питаются друг другом и кукурузой из железных банок, пьют ви́ски литрами, и она любит Нельсона! Звериной, жадной любовью. Любовью, за которую стыдно. И стыдно, что ничего подобного она не знала раньше. Раньше, до Нельсона Олгрена, певца чикагского дна. Нельсон не пишет, он живет на самом дне чикагского ада, вместе с проститутками и наркоманами, сочно описываемыми, а до этого жадно опрашиваемыми – с въедливым вниманием и участием, сострадание в его глазах, это не наигранное сострадание. Он любит их всех не меньше, чем ее, Симону, – да и видит ли различие?
Властительница умов, гранд-дама и забалованное дитя парижского Сен-Жермен де Пре, неотразимая, когда начинает говорить, элегантная, когда идет и дышит, когда дышит и бьется в его руках, как выловленная из чужого моря красноватая рыбка. Вне этого чуждого ему моря она задыхается, чикагские испарения вместо парижского абсента хороши для Нельсона и убийственны для Симоны, здесь она может только любить. Рвать его губы на части, вгрызаться в шею, будто это кусок печеного баклажана, целовать его плечи, оставляя бесчисленные синяки – пусть все видят, пусть!
Гордая Симона де Бовуар. Жадная, ненасытная рысь. Его награда за исступленный труд, за долгописание первого романа в заброшенной станции метро, обоссанной и затхлой, запахи, отшибающие обоняние, не обоняй – погибнешь!
А он писал. Голодный и грязный гений, не замечающий ни грязи, ни голода. Она его награда, она его проклятие – пройдет неделя, две, она уедет, а он будет метаться по бунгало разъяренным зверем, воющим от тоски. И будет иногда писать ей вполне джентльменские письма, вкладывая газетные вырезки и список названий нужных ему книг, сопровождая вырезки и список клятвами любви или извещениями о скорой женитьбе.
Аманда здесь рядом. Да и разве одна Аманда?! Симона тоже непременно назовет парочку имен своих любовников, он не будет писать ей с месяц примерно, потом назло приклеит две марки вместо трех и отошлет – лети, птичка моя! – письмо дойдет месяца через три, пусть она ждет и спрашивает себя: что ей важнее, мнение полуслепого доходяги-философа или нормальная женская доля, с ахами и вздохами, с кусанием губ от боли и страсти? Как восхитительно она ходит голой по его квартире, позирует другу-фотографу, не скрывая своей восхитительной наготы! (Фото «Симона де Бовуар в Чикаго, 1950» появится на обложке журнала «Нувель обсерватор», а как же иначе?)
Она божественна, она – его мечта. Но им никогда не суждено быть вместе. Сейчас она пишет длинную скучную книгу, основное содержание – быть вместе незачем, все скоротечно, и это невольный ответ ему. Плюс к длинным намеренно сбивчивым письмам с описаниями природы в Париже и замечаниями вскользь, что она забыла, как он выглядит (ты еще помнишь меня, дорогой?) И привычные, будто само собой разумеющиеся восторги в адрес обожаемого Жан-Поля. Привычные и неуместные. Писательница Симона де Бовуар, жена философа Ж. П. Сартра. Так будет написано на ее могильной доске, она этого добьется.
А Нельсон – это приключение в пути. Нельсон Олгрен, пишущий ей туда, в далекое море огней, мишуры и притворства, в никуда, в «Париж-Сен-Жермен-де-Пре», звучит как звонкое ругательство проститутки Софи! Ах, она задыхается вне Парижа и праздника привычных огней. А Нельсон сдувается в Париже, теряется там, теряет почву под ногами, нет ему вдохновения вне чикагского болота. Не нужен ему лживый погремушечный Париж, он – мужчина! А они пустозвоны, и она и Жан-Поль, хотя Олгрен погорячился, конечно, придумав ей прозвище «Мадам Чепуха», дразнилка ушла в народ, был неправ, Симона, прости!
Она простит. Но если всерьез, глубокий исследователь женской психологии философ Симона де Бовуар для американца Олгрена Нельсона вряд ли чем-то отличается от замарашки Нэнси. Женщина, изнемогающая от желания, её надо трахать в любом положении, в самой неподходящей точке бунгало, сжимать запястья ее нежных рук клещами-пальцами, и снова трахать где попало, даже в лесу. Это то, что ей нужно, когда она здесь. И это правда.