За окном трещали соловьи и гудела дорога.
— Надо спасаться! — грохотало снаружи.
— Трудами! — Взвизгнули тормоза, и дал истошную ноту соловушка.
Здесь, на окраине, обитали грузовики с соловьями, хотя и в пользу грузовиков.
Были открыты окна. Мух было много. Они плели черные кружева. Издыхали от скуки. Совокуплялись прямо в воздухе, одна оседлав другую, и носились двумя половинками жужжащего шарика. Он должен был мириться даже с тем, что в ванную они залетали. Принимал душ. Яркое ощущение купания на речке — осаждали, напрашиваясь под струи. Сбитые водой со своего мушиного толку, дребезжали у стоп и нехотя уматывали в канализацию.
Небольшая комната напоминала курортный номер и загон общаги. Студенческая покосившаяся картонная мебель, развалина диван — сибирская общага. Чудный вид, наплывающий. Томск и Гавана. Чудилось, за листвой нету никаких домов, а во все стороны разрывается серебристый океан. Над матерыми листьями плыл бензиновый смог, от которого соловей пел мясисто. Андрей слушал низшие миры — ор детворы, лай собаки, — глазами копаясь в гуще листьев.
Погасшая трубка телефона. Дневное безделье клейким светом занималось в организме.
Упал поверх дивана, зажевал тугую палочку телефонной антенны. На ободранном полу белела прямоугольная бумажка. Протянул слабеющую от усилия руку, поднял визитку к глазам.
Зам. глав. ред.
Старый либерал
Куркин узнал. Обрадовался. Пригласил. Не куда-нибудь, а на дачу.
На станции город сразу забывался.
Укромный домик. Отвязанная калитка, обвисшая на ржавом столбе. Отменно начищенная табличка. В профиль нарисована “очень злая собака”, ораторствующая пастью.
Андрей вошел.
Он был готов к любой собаке.
Шипящее чудовище! Кот!
Котяра размером с огромную гирю. Зеленушный, покрытый темными полосками… Прогибаясь в спине, существо корябало когтями, урча и натягивая ошейник. Усищи, ощеренная пасть. Ошейник вот-вот перетрется. Из последних силенок скворчала цепочка, прибитая к будке.
Сквозь шлифованные стекла веранды шевелилось живое в желтом.
Андрей взлетел на крыльцо и приоткрыл дверь.
— Дорогой мой! — Хозяин, желтая распашонка, привстал из-за круглого столика.
Тут же ухнул обратно в зимнее кресло.
— Кагор откроешь? — Указал на ярко-полосатый шезлонг.
Худяков, присев на край, обхватил коленями бутылку, потащил штопор. Отпрянул под чпоканье. Красный кузнечик выскользнул на морщинистый пол веранды и скрылся.
— Ах, какие мы хилые! — Старец скрежетом стал придвигаться вместе с креслом. Лохмы, щетинки. В уголках непромытых глаз семена сновидений. — Мы же сильные. Нас сгибают, ломают. Все зря. Ты еще маленький, ты пока себя любишь, в зеркало часто смотришься. Надо на товарищей смотреть. О команде подумай…
— А где ваша собака зарыта?
— Наливай!
— У вас собака на заборе.
— Господь с тобой! Это Бурсук хозяйничает. Товарищ. Из Чечни. Сейчас водки треснул и в сарае дрыхнет. Чудит с похмелья. Собаки нет, зато кот ученый…
— Страшный.
— Камышовый.
— Это и есть камышовый?
— Журналист называется! Камышового кота не признал. Погоди, ты у меня жулика от честного отличишь… Пьем?
Выпили.
— Кагор навроде чая. Пью не замечая. — Куркин рассмеялся. Сам налил. И выпил снова. Отодвинулся от стола, вылез.
Отдернул ореховую створку шифоньера. Извлек мшистый альбом.
Посмотрит кадр — передаст Андрею, — а тем временем отопьет.
Черно-белые кадры.
Желваково вытянутые физии. Испуг и суровость. На скулах (искоса, из-под земли) отблеск мартенов. Посередке — кефирный неженка, наряженный под девочку.
— Я и родители мои. Сталина любили, обманул их таракан усатый!..
Собрание заводской газеты, раззадоренное скопище. Заправила в роговых очках чешет кудряшки, что-то прыщаво внушая, рядом Куркин выставил драматично впитывающие глаза, и несколько блеклых девочек, совершенно внимательных и совершенно отсутствующих.
— В газету заманили… С многотиражки начал, потом — “Комсомолец”…
Перед выходом на партсобрание, у зеркального шкафа. Куркин повязывает черный галстук, искривив барский рот, зеркало всосало размыв окна, и на подоконнике — кокетливым предрассудком — веточки вербы.
— В партию обманом завлекли… А верил, верил! Мне даже Энгельс снился. Гляди — с Бушем. С Басаевым… — Замелькали полиэтиленовые страницы в цвету. — А это наша команда.
— Команда?
Куркин затеплил сигарету. Надувая сизые щеки, прополоскал дымом рот.
— Знаешь, взять меня: русак русаком, а стыдно. Скольких мы угнетаем! Не надо ракет, лодок подводных, нам армии ваще не надо. Человек — вот это надо! Команда. Дети мои. Вместо детей родных. Полсотни ребят…
И Худяков поверил. Зачем-то собираются, полные сил — как веселятся они на снимке! — выпивают, в сговор входят, мышцами играя. Он жил и ничего не ведал. Андрей осматривал спортивные рожицы, недоставало шапочек пловцов, а в горле першило от неприязни. Льстиво шепнул:
— Мои ровесники…
— И ты здесь будешь!
И Куркин позвал ехать в редакцию.
По мобиле вызвал шофера.
Перекусили бутербродами, добили кагор, взялись за пиво, что принес заспанный чеченский увалень Бурсук.
На белой футболке увальня пикантно красовался кружок. То ли переспелая вишенка, то ли капля венозной крови.
Курсивом ниже артериально алело:
Ichkeria eats it’s cherry.
Первое задание
Андрей, прихватив еще бутылку пива, откупоривал зубами.
Куркин обернулся на всхлип стекла:
— Приличные люди в машинах не пьют. Тормозим!
Протянул серебряный слиток фотоаппарата.
Над бетонным валом под вспученной серятиной шифера торчал кирпичный коттедж.
— Сфоткай! И в ворота стукни. Кто живет? А мы отъедем. А то меня узнают. А мне нельзя. Трусишь?
Андрей с готовностью вылез.
Опустил бутылку в пыль. Приложил аппарат к переносице. Пять молний. Взял бутылку, скусил железную пробку. Сделал долгий засос. Бросил в канаву.