Эта часть дня обычно дается мне труднее всего, потому что, хотя наш центр официально закрывается в 17.15, папа приезжает между 17.20 и 18.30, поскольку не может уехать с работы раньше и часто застревает в пробках в час пик. Некоторым сотрудникам пансионата это не нравится, и я порой слышу, как они критикуют его в своих разговорах. Это всякий раз расстраивает меня, потому что я знаю, что отец старается, как может.
– Привет, сынок, – говорит он с улыбкой, входя наконец в мою классную комнату, и я вздыхаю с облегчением, потому что дождался завершения еще одного дня.
Сумка снова оказывается у меня на коленях, папа катит меня обратно к машине, укладывает мою коляску в багажник, и мы едем домой, слушая радио. Вырулив на подъездную дорожку и войдя в дом, мы обычно застаем маму за готовкой в кухне, потом садимся ужинать в столовой, меня поят кофе с молоком и укладывают на диван в гостиной перед телевизором. Отец по вечерам частенько задремывает в своем кресле, пока смотрит телевизор, потом просыпается, вновь усаживает меня в коляску, катит в ванную, чтобы почистить зубы, раздевает меня и укладывает в постель.
Единственные изменения в этой рутине происходят по выходным, когда я остаюсь дома и могу с утра поваляться в постели, пока меня не поднимут и не отвезут в гостиную, где я лежа или сидя провожу весь день. Но, по крайней мере, в эти дни меня окружают родные, и я слушаю их разговоры. Это те самые дни, которые всегда придают мне сил пережить еще одну неделю, потому что я люблю быть вместе с родителями и Дэвидом: Ким тоже жила с нами, пока не перебралась в Великобританию. Потому-то меня наполняет грусть, когда отец вечером в воскресенье моет мне голову и купает меня, готовя к началу новой недели в стационаре. Каждую вторую или третью неделю он подстригает мне ногти, и я терпеть не могу эту процедуру.
Таково обычное течение моей жизни, и оно было таким столько, сколько я себя помню. Так удивительно ли, что я цепляюсь за каждое слово, которое произносят мои родители, обсуждая, что нам делать, и начинаю мечтать о будущем, которого, мне казалось, у меня никогда не будет?
11: Бедняжка
Это Вирна обеспечила мне безопасный выход из моего безмолвного «я» после того, как мы с ней встретились три года назад. В отличие от людей, которые сейчас пытаются дотянуться до меня с помощью символов и цифр, переключателей и экранов, Вирна всегда пользовалась только интуицией.
Как мастер-детектив, следующий по уликам, которые я порой ненамеренно оставлял, она никогда не искала одного-единственного веского доказательства. Напротив, она довольствовалась тем, что нанизывала цепочку крохотных фрагментов, чтобы собрать из них целое.
На это потребовалось время.
Поначалу я был не готов понять, что кто-то хочет со мной общаться. Мне было страшно даже представить себе, что это может случиться.
Но когда я осознал, что Вирна не собирается сдаваться, я постепенно раскрылся, и за последующие месяцы и годы мы стали друзьями.
– Как ты сегодня, Мартин? – спрашивала она, входя в крохотную комнатку в «Альфе и Омеге», где раз в неделю делала мне массаж.
Лежа на спине, я наблюдал, как она расстегивает маленькую сумочку с маслами, которую она всегда носила с собой. Слыша звук открываемой бутылки, я принюхивался, пытаясь угадать, какой запах наполнит воздух. Иногда это были цитрусовые, порой мята или эвкалипт, но всякий раз как этот аромат достигал моих ноздрей, я переносился из Канзаса в волшебную страну Оз.
– Сегодня я вначале сделаю тебе ноги, а потом спину, – говорит мне Вирна. – Мы не занимались ею пару недель, и я уверена, что она у тебя ноет.
Она смотрит на меня своим пытливым взором. Вирна небольшого роста, миниатюрная, ее голос соответствует внешности, и я всегда знал, что она – добрый человек. Я услышал это в первый же раз, когда она заговорила со мной, я чувствовал это в целительных кончиках пальцев, которые разрабатывали мышцы, так давно скрученные в узлы неподвижностью.
Сердце мое словно расширяется, когда я смотрю на Вирну. У нас с ней есть 45 минут, и так же, как ребенок пересчитывает собранные за день на пляже раковины, я снова буду перебирать каждую из этих минут. Я должен очень постараться не спешить, не торопить ход этих мгновений. Наоборот, я буду замедлять каждое из них, чтобы потом заново проигрывать их в памяти, потому что именно они теперь поддерживают меня. Вирна – единственный человек, который меня видит. Что еще важней, она в меня верит. Она понимает мой язык – улыбки, взгляды и кивки, единственные знаки, которые есть в моем распоряжении.
– Как твои родные, в порядке? – спрашивает Вирна, массируя мои мышцы.
Лежа на спине, я слежу за ней глазами. Я не двигаю мышцами лица, чтобы неподвижностью дать ей знать, что кто-то из них болен.
– Папа заболел?
Я не реагирую.
– Мама?
Снова никакой реакции.
– Это Дэвид?
Я отвечаю Вирне полуулыбкой, чтобы показать ей, что она права.
– Значит, это Дэвид у нас бедняжка, – говорит она. – Что такое? Он простудился?
Я дергано киваю.
– Тонзиллит?
Я снова дергаю слабыми мышцами шеи, но этого достаточно, чтобы Вирна поняла. Ведя пальцем сверху вниз, по уху к носу и горлу, она наконец добирается до груди, и я снова одаряю ее полуулыбкой.
– У него грудная инфекция?
Я хмурюсь, чтобы дать ей понять, что она почти права.
– Но это же не пневмония? – встревоженно спрашивает она.
Я резко выдыхаю через нос.
– Так что же там еще такое может быть?
Мы пристально смотрим друг на друга.
– Бронхит? – наконец говорит Вирна.
Я улыбаюсь, и волна счастья накрывает меня с головой. Я – Мухаммед Али, Джон Макинро, Фред Труман! Толпы народа ревут в знак одобрения, когда я совершаю круг почета по стадиону. Вирна улыбается мне в ответ. Она понимает. Я буду мысленно проигрывать этот момент снова и снова, пока мы снова не встретимся, потому что он и другие, подобные ему, протыкают завесу невидимости, в которую я завернут.
Вирна даже уговорила других больше со мной разговаривать – в частности, мою сестру Ким. Я всегда знал, что она заботилась обо мне: кормила меня подливкой, которую специально оставляла на тарелке, потому что знала, что мне нравится ее вкус, приносила Паки мне на колени или подтаскивала мое кресло-коляску поближе к своему креслу, когда смотрела телевизор. Но когда до Ким дошло, что я реагирую на Вирну, она начала больше со мной разговаривать – рассказывать мне о своей жизни так, как любая сестра могла бы рассказывать своему старшему брату. Она разговаривала со мной о том, что происходило в университете, о курсовой работе, которая ее беспокоила (она осваивала профессию социального работника), о друзьях, которые радовали ее, и о тех, которые огорчали. Ким, конечно, тогда этого не знала, но я понимал каждое слово, и мне казалось, что мое сердце вот-вот разорвется от счастья, когда я смотрел, как она идет к сцене, чтобы получить свой диплом. Не считая Вирны, она была единственным человеком, который мог порой понять, что я пытаюсь донести до окружающих; у нее лучше других получалось догадываться, что мне нравится, а что нет.