Вполне возможно, что в какой-то момент мама и объясняла, о какой половине идет речь, не знаю: когда она начала говорить обо всем этом, я отключился. Некоторыми сведениями меня следует снабжать внутривенно.
— Понятно, — глупо киваю я, как журналист местной газеты, который брал интервью, но ничего не понял.
Опять повисает молчание, опять у меня ощущение, что сейчас будет сказано что-то очень важное.
— КУДА ТЫ ЗАСУНУЛА МОИ ГРЕБАНЫЕ БОТИНКИ, ЖАБА СПЕРМАТОЗОИДНАЯ?
Мои барабанные перепонки готовы разорваться, хотя отец кричит из другой комнаты. Кажется, что он орет прямо в моей голове.
— Они в шкафу, дорогой, — отвечает мама, совершенно не смущаясь явным стилистическим несоответствием обращений «дорогой» и «сперматозоидная жаба».
— Ну… — это уже другим тоном, она обращается ко мне. — Девушку себе так и не нашел?
Если мне не хватало духу рассказать о небольших и весьма сомнительных карьерных достижениях, то разве мне хватит легких, чтобы хотя бы в общих чертах обрисовать мою мечту. Понимаете, я могу просто сказать ей, что долго сюда добирался, и при этом у меня будет ощущение, что она меня в чем-то подозревает, причем небезосновательно.
— Габриель, если ты что-то хочешь мне рассказать, то не стесняйся. Я тебя всегда выслушаю.
— Ты о чем?
— Ну, оказалось, что сын Розенфельдов гомосексуалист, вот я и…
— Я не гомосексуалист.
— Ах, вот как.
— Есть, в общем, одна девушка… — нерешительно говорю я, не понимая зачем. Возможно, дело в том, что мысленно я свои надежды уже сформулировал, осталось их высказать, чтобы они осуществились; ведь джинны исполняют только те желания, которые загадываешь вслух. Впрочем, стоило бы поискать джинна посерьезнее.
У мамы загораются глаза.
— Ну?..
— Да, может, ничего и не выйдет. Просто одна моя знакомая возвращается из Америки, а… — теперь надо врать, — а мы неплохо ладили до ее отъезда, так что, может быть, что-нибудь из этого получится. А может, ничего не получится.
— А кто она?
— Зовут ее Дина.
У моей мамы над обеими бровями есть по две морщинки, расположенные на удивление симметрично. Мне всегда казалось, что, когда мама спокойна, они напоминают нашивки на рукаве у полицейских; но если она хмурится, как сейчас, то морщинки эти сходятся, становясь похожими на двух чаек, парящих над ее глазами, или, точнее, на двух небрежно нарисованных чаек.
— Дина? — переспрашивает она таким тоном, будто это имя ей знакомо.
Меня охватывает ужас — я выдал важнейшую информацию о женщине, с которой, оказывается, неплохо ладил до ее отъезда в Америку. Мама на секунду задумывается, выпятив нижнюю губу, но потом мотает головой — имя ей не знакомо. Если бы Дина оказалась обладательницей, скажем, настоящего компаса с логотипом воздухоплавательной компании, которой принадлежал «Гинденбург», то все было бы совсем иначе.
— Симпатичная, наверное, — замечает мама, хотя я не совсем понимаю, с чего она это взяла. — А чем она занимается?
Я и так уже зол, что рассказал ей о Дине, а теперь еще и эти вопросы, от которых веет инцестом. С жестким выражением лица я жестким голосом заявляю:
— Слушай, какой смысл говорить о ней? Если что-то выгорит, ты ее увидишь. Если нет, то этот разговор — пустая трата времени.
Мама смотрит в пол. Похоже, я ее обидел. Я тупо обвожу взглядом столовую. Все полки забиты моделями «Гинденбурга» самых разных размеров, а в центре — сделанная моим дедушкой модель масштабом один к тысяче, исторически достоверная, вплоть до малейших деталей (только свастик в хвостовой части нет). Когда я был маленьким, меня приводила в ужас эта вечно крутящаяся абстракционистская инсталляция. Кстати — если вам вдруг интересно, — я не думаю, что увлечение моей матери носит фаллоцентрический характер. Я так не думаю. Точнее, мне не хотелось бы так думать. Это слишком просто, слишком умозрительно, какой-то «Фрейд для начинающих». Чертов Фрейд! Ведь через сто лет историки посмотрят на все эти эдиповы комплексы точно так же, как мы сейчас смотрим на средневековое представление о том, что все сущее состоит из четырех элементов: земли, воздуха, воды и огня. Для них это будет необычным и интересным заблуждением.
— Знаешь, я, пожалуй, пойду, — говорю я маме.
— Уже? Может, останешься на ужин? — просит она.
Мне кажется, сейчас самое время рассказать что-нибудь такое, что может компенсировать все мамины недостатки. К сожалению, ее стряпня для этого не годится. Моя мама представляет себе приготовление пищи следующим образом: берется неимоверных размеров кастрюля, наполняется водой и ставится на плиту на два-три дня (можно еще добавить гусиные потроха и одну гусиную лапку), затем содержимое разливается в тарелки и подается под видом куриного супа. Все остальные ее блюда получаются либо разваренными, либо пережаренными. При приготовлении татарского бифштекса (насколько я помню, это сырой фарш с яичным желтком и разными соусами) для нее самое важное — это чтобы мясо подгорело и было твердым, как подошва ботинка; если она делает бифштекс с кровью, то он и вовсе оказывается тверже кирпича. Впрочем, жарка — это не совсем ее стихия; чаще всего она готовит особенное блюдо из тушеного мяса. Отцу оно нравится, и поэтому мама называет блюдо «Крошка Стю», а в ответ слышит обвинение в том, что она старая шлюха с дерьмом вместо мозгов. Чудесное блюдо, но за два-три дня на плите кусочки мяса засыхают, а потом и вовсе рассыпаются.
— Ну, я еще зайду. Только вот напишу что-нибудь для Бена… — говорю я, поднимаясь со стула.
— А ты не задумывался о покупке, как я говорю, «компьютера»?
Еще одна странная привычка: она думает, что использование некоторых общеупотребительных слов — исключительно ее прерогатива.
— У меня нет денег на компьютер.
Одеваюсь.
— Пока, пап, — прощаюсь я. В ответ слышится какое-то неясное мычание.
На самом деле отец кричит только на маму, но он зашел настолько далеко, что уже не знает, как иначе можно общаться с людьми; так что если он обращается не к маме, то просто мычит.
У двери мама целует меня на прощанье. И тут я вдруг вижу ее лицо, освещенное заходящим солнцем, ее глаза и, несмотря на озлобленность, понимаю, что это родной для меня человек. И что мне надо бы извиниться за все: за жестокое безразличие, за издевки, за отца, за то, что никогда ее не слушал. Какой бы нелепой ни была твоя жизнь, ты меня родила, и я должен относиться к тебе с уважением. Но мама заговаривает первой, и мне кажется, что она сама все скажет за меня, и мы в кои-то веки попрощаемся, по-настоящему поговорив.
— Не будь как еврейский почтамт, — говорит она на прощанье.
Я никогда не понимал, что это означает.
— Ладно, не буду, — машинально отвечаю я.
4
Я познакомился с Диной. Только что. Она сейчас в гостиной.