Я, как обычно, лавировал в погоне за ее белым платьем. Обегал танцевальную суматоху по краю, чуткий и настороженный и в то же время безнадежно беззащитный, с тайной, запечатленной на лице. Она описывала небольшие круги в центре площадки, то расширяя радиус, то вновь сужая до границ собственного тела, но даже когда она, по сути, стояла на месте, ограниченная и стиснутая толпой, то продолжала танцевать, танцевать без движения, но с тем же стихийным напором, само ее присутствие имело в себе нечто от скандала, вызова. Может, кровь так мощно пульсировала в ее теле, что пульс становился видимым? И вот, в момент короткой заминки, — пока Ирена Яроцкая набирала дыхание, — в секундном затишье я услышал голос старой женщины, донесшийся с соседней лавки. «Курва», — бросила она, а музыка уже набирала обороты с новой силой, увлекая сотни танцующих во всепоглощающий пляс.
Она не могла этого слышать. Этого никто, кроме меня, не слышал. Все катилось по накатанному пути. Некоторые удалялись в кусты.
Возвращались оттуда пошатываясь и растрепанные, или не возвращались вовсе, и лишь рассветная роса будила их в хлебных копнах, которые здесь называют «Менделями»[11], по числу сложенных в них снопиков. В общем, все оставалось по-прежнему. Желтый осенний лист давал пять минут расслабухи, он столько мне рассказал дала мне его ты молча но он прекрасно знал[12]. Некоторые парни были в штанах-колоколах с клиньями, по краям которых блестели золотые заклепки. И обтягивающие рубашки с рисунком из вертикальных зигзагов всех цветов радуги. А самые модные девушки форсили в узких брюках из кремового хлопка в очень мелкую коричневую клеточку. Что там еще? Наверное, большие разноцветные гедеэровские часы «Ruhla» на запястье и огромные перстни с прозрачной цветной пластмассой, имитирующей граненый камень: фиолетового, желтого, зеленого или белого цвета. На шеях — квадратные брелоки: деревянный брусочек на тонком ремешке с приклеенной и покрытой лаком фотографией группы «АББА». И, наверное, «Слэйд». В палатках, которые к храмовому празднику в августе торгуют всякими безделушками, добро это висело целыми гроздьями, было из чего выбирать, так что имелись, разумеется, и другие герои. Например, Хос, Бен и остальные Картрайты из американского сериала «Бонанза». В общем, ничего не произошло. Мир продолжал существовать в присущей ему переменчивости форм, и пиво не могло стоить больше чем 4 злотых, а сигареты «Старт» в оранжевых пачках из шершавой бумаги — 5.50, но передо мной раскрылось нечто вроде трещины в бытии, что-то наподобие манящей раны в оболочке обыденности. Я еще не знал точного перевода этого слова на язык реальности. Зато чувствовал его привкус: терпкий, темный, живой и горький, как у вещи, которой мы, помимо нашей воли, не можем воспротивиться и, вообще-то говоря, не хотим. Эти слова, произнесенные мертвым скрипучим голосом, распустились в воздухе и окружили ее фигуру ореолом. Теперь она танцевала в сиянии собственного тела — и в сиянии проклятия.
Мне было тринадцать, и я мало что понимал. Я лишь чувствовал, что в одно мгновенье моя любовь перестала быть невинной застенчивой игрой и оказалась чем-то запретным. Мне было тринадцать, и я чувствовал, что красота всегда заключает в себе опасность, что она, в сущности, является некой формой зла, той из его форм, каковую мы способны жаждать так, как жаждем добра.
Сейчас, проезжая Жмигруд, я вижу это очень отчетливо. Автобус забирает одного подвыпившего, разворачивается на площади и едет вниз, чтобы, свернув налево, проехать мимо молочного завода Лесека и покатить дальше той странной дорогой, что ровным разрезом отделяет горы с левой стороны и равнину с правой. Но тогда все было лишь игрой теней, запахов и звуков. Причудливым укладом физических манифестаций мира, которые оформились во временный проход, лазейку, ведущую на другую сторону времени и пейзажа. Этот реверс видимого был, в сущности, идентичен аверсу, но бесконечно более притягателен, ибо лишен всемирного тяготения и всецело отдан законам воображения. Одно это слово в соприкосновении с ее телом вывернулось наизнанку, превратилось в собственное отрицание, чтобы навсегда поколебать во мне веру в однозначность.
А как-то я поехал в Дуклю зимой. Был январь, но скорее он напоминал снежный ноябрь или перманентные сумерки. Небо не отрывалось от земли. Растянутый пригород Ясла, ангары складов, щербатые ряды снегозащитных ограждений, сомнительные фигуры людей в двадцати шагах от шоссе, дома с неподвижным дымом у труб и все остальные хорошо знакомые вещи существовали лишь частично. Нужно было вспомнить первообраз, чтобы открыть их истинный смысл и предназначение. Как в букваре: «Вот дом, вот пес, вот кошка Оли». Сплющенные мглой контуры едва прочитывались. Все, кроме решительной черноты, принадлежало этому полуснежному, полуводяному состоянию. Прямо-таки сон дальтоника или гаснущий от старости телевизор. Но даже эта чернота: вертикальные линии деревьев, горизонтальные штрихи балюстрад на мостиках, — даже они больше походили на собственные тени. Как если бы предметы пропали, оставив только свои мутные отпечатки в суспензии серого света. А вдобавок так случилось, что я не спал целую ночь и приветствовал этот день на ногах. Не нарушая границ пробуждения. Нереальность будто ополчилась на этот вторник. Еще в Горлицах, когда в семь утра я покупал в дорогу «Ред-булл», передо мной стоял тип в расклешенных штанах семидесятые годы с кантом и в таком улетном куртеце: черная болонья, рукава василькового цвета, толстая пластмассовая молния, в общем, ранний Герек[13]и базар Ружицкого[14]. Кореш стоял и аж трясся весь, хотя в магазине было вполне тепло. А когда подошла его очередь, показал на водку: «Мне „Ледяную“, ту с пингвином», — и потащился к выходу той известной походкой, когда ступня, оторвавшись от земли, не совсем уверена, что земля будет ждать ее обратно.
Прежде чем сесть в автобус, я еще встретил пана Марека, который, как всегда, рассказал мне историю о том, как он был когда-то богатым и угостил кого-то обедом. И я, как всегда, дал пану Мареку на билет, а он, как всегда, тут же отправился в магазин.
Но сейчас я миновал уже Ясло. Вислок под мостом был похож на асфальтовую дорогу. В нем ничего не отражалось. Автобус был длинный и удобный. Он покачивался, бормотал, а спереди под потолком висел телевизор, демонстрировавший фильм, цветной до безобразия, наверняка из Калифорнии, потому что там были пальмы, бассейны, длинные автомобили, голые женщины и лилась кровь. Этот экран походил на окно, открытое в жизнь куда более настоящую. Вокруг по самый горизонт все было бурым и неясным, а там сиял квадрат с райскими красками и люди отдавались богатству, любви и смерти. Гражданин, сидящий рядом, снял ушанку и посматривал то на экран, то за окно. И то и другое, должно быть, утомило его: в конце концов он сложил руки на животе и заснул.