В шкафу-баре пыльной залы пустого, гулкого, как барабан, холостяцкого дома, куда он не впускал теперь даже столь обязательных для обслуживания коридоров и спален горничных, не переводилась текила. Коньяк и водка также чуть заглушали тоску. N взял привычку довольно часто инкогнито выскальзывать из офисов и неубранных комнат на стрит-авеню-улицы, но и там, разрезая собой, словно форштевнем, бесконечное людское скопище, продолжал оставаться жертвой невыносимо тяжелой, похожей на целую тонну свинца, зависти к бегущим вокруг настоящим счастливчикам.
LXVIII
Минуло несколько лет подобных прогулок; бизнес шел столь замечательно, что N стал видеть в подобном течении дел изощренное над ним издевательство.
Все дело в том, что внешняя жизнь Мидаса поражала благополучием: особняк, пара яхт, роскошная машина, из которой по утрам появлялся, чтобы взойти мимо сонма сотрудников к стеклянно-бетонному логову (сорок пятый этаж небоскреба; или пятый; или десятый), ослепительный небожитель (никто из попадавшихся ему в коридорах, фойе или в лифтах многочисленных подчиненных даже не мог и представить себе, что скрывается за дежурной доброжелательностью их весьма молчаливого босса). В той нормальной и внешней жизни безупречного джентльмена, как и до его поспешного бегства, окружали удобные кресла, сигареты, отчеты, сводки, чай, мате, дорогущий кофе, обходительные секретари, обаятельные метрдотели, ленчи, ужины, совещания, серфинг, боулинг, закрытые клубы (крепость рукопожатий их обитателей свидетельствовала об уважении к полноправному клубному члену). В той нормальной и внешней жизни упакованный в пиджаки самых лучших и модных кутюрье, утонченный, изысканный N не вызывал относительно своего внутреннего (почти что уже критического) состояния подозрений не только у ближнего круга, но и у самых прожженных брокеров, ибо все, что требовалось от человека, достигшего благополучия, было вновь им предъявлено обществу, и предъявлено настолько убедительно, что окружение не сомневалось – этот истинный аристократ воплощает собой успех. Наконец, в той нормальной жизни тех же вышколенных секретарш, прибирающихся по долгу службы на хозяйском рабочем столе – величественном, монументальном, покрытом старинным сукном, – не привлекала и не настораживала такая ничтожная мелочь, как выхваченная откуда-то ножницами заметка с названием «Элементы, на которые разлагается тело после своей неизбежной смерти» – а ведь ее, пожелтевшую, уже долгие годы их состоявшийся шеф держал под настольным стеклом.
LXIX
Что касается жизни внутренней – то она разрывала на части.
LXX
Усугубив болезнь попытками избавления, N чувствовал, что он пропадает: еще неделя, еще один месяц – и существо доведет до безумия. Даже в рваных, недолгих снах он не мог избавиться от предчувствия надвигающейся катастрофы и боялся уже не толчков, а того, что душа в любой момент с ним возьмет и заговорит. Теперь всякий раз, когда организм шептал почти постоянному бодрствованию свое робкое «нет», Счастливчику снилась ее проклятая речь (псюхэ требовала невозможного). Кроме того, очень часто в кошмарах N являлся себе то раздавшим имущество нищим, то катакомбным монахом – он взлетал, подобно пружине, с кроватей, диванов и кресел, на которых совсем ненадолго заставало его забытье, и бросался к заветному бару. Сердце, подобно самому загнанному двигателю, не справлялось тогда с оборотами («Если только она начнет разговор, я умру, – испуганно думал N, – я не вынесу, я сломаюсь»).
LXXI
Замотанный, удрученный, отвлекался ли он на мелочи, вызывающие даже у самого конченого человека пусть единственный, но счастливый глубокий вздох (рассвет над горными пиками, неброские васильки, сверкнувший, подобно сабле, в брызгах солнца изгиб реки, обласканное радугой небо, преломление света в хрустале на каком-нибудь скучном банкете, заискрившийся вдруг в нежно-розовом ушке дамы великолепный бриллиант)? Повернул ли хоть раз свою голову в сторону бесшабашных влюбленных, проносящихся с визгом мимо (хрупкий скутер, мопед, мотоцикл)? Замирал ли перед витриной, на которой с непередаваемой грациозностью готовятся сойти с пьедесталов вечно юные манекены? Пробивал ли его, в конце концов, восторженный трепет во время начинающегося дождя при виде всех этих капель, всех этих кругов на воде? Вопросы далеко не праздные: не могло ведь не быть вмешательства в безнадежную беспросветность той разлитой вокруг красоты, которая, попадаясь в глаза даже самым тяжелым больным, убивает их грустные мысли.