— Нинка наша на порошок присела, знаешь?
У меня разъехались глаза просто от удивления:
— Да ты чего, Диль, правда, что ли?
Дилька, судя по всему, к такой моей реакции была готова и стала раскладывать по полочкам:
— Точно, Кирк, её клиент подсадил, я даже кто, знаю, на «лексусе» она с ним отъезжала, молодой такой, наглый, но подсадил не сразу, а на другой раз, в смысле, не в «лексус», а на кокс. Он утром её к нам на Павлик скинул, с доставкой, так она еле на этаж поднялась, а саму от счастья крутит, дуру: мыться не пошла даже — вот тебе и Мойдодыр, бля, видно, перешиб порошок тот фобию Нинкину. Я подумала, пиздец будет ей, доза, подумала, верхняя. А она ничего — утром, как огурец, и смеётся. Я, говорит, так сроду не ржала и не двоилось у меня так по кайфу, представляешь? И рассказывает ни к селу, ни к городу: знаешь, говорит, почему Чапаев негр?
— Ну? — говорю. — Потому что с белыми воевал. — И снова ржет, как полоумная.
— И чего? — спросила я, чувствуя, как мне неспокойно становится от таких дел.
— И чего теперь?
— А все то же самое, — пожала плечами Зебра, — он ей подвозит, она берет, меня угостить хотела, говорит, не понимаешь, это такой легкий раздражитель жизни в сторону отрыва от проблем. И глаза заводит, как при зевке. И недорого, говорит, не очень стоит. Я ей в ответ — тебе чего, Нин, пизда приснилась, что ли, что ты себя утопить сама желаешь и меня туда же приглашаешь? Я своё уже отбыла с той стороны промежутка, вон, говорю, награды имею, смотри — и руки задираю с понтом, выше зебры. А она сразу на улыбку свою переходит тихушную, ну овца просто из младшего класса школы для придурков, и отвечает: Диль, у меня против твоих запас сил могучей и желаний больше по жизни имею, так что мне адреналин не помешает в разумных дозах. Мне, говорит, Аслан за полцены обещал, если что, и всегда пригонит, не вопрос. А ещё он полирует классно под это дело, у него язык, говорит, от базаров чеченских стёрт до самого эпидермиса. А кокс у него улётный просто, чумовой, сама попробуй, а мне проповедей от тебя не надо, я, говорит, девочка взрослая, хоть и без наград, как некоторые. И на зебры мои кивает. Ну, я плюнула и больше ничего не стала говорить. И спрашивать тоже. Ни про эпидермис тот, ни про чего. Решила тебя ждать, но знаю, что нюхает и берет постоянно.
Тогда, помню, я огорчилась по-настоящему, в полный рост, потому что ждала всего, но не наркоты только у нас на Павлике. Особенно от Нинки-чистюли, хоть и фобия. А случилось с Нинкой эта самая брахмапудра ещё до нас, до той поры, как к нам она прибилась, и вообще, до работы, до профессии — по той причине и стала Мойдодыр.
Кроме Нинки в семье её магнитогорской был младший брат, и ему повезло и меньше и больше, как посмотреть. Когда родился, он уже был с дебильностью вследствие алкогольной зависимости отца и матери, потому что к тому времени оба окончательно спились в веселом городе домен и сталеваров и заделывали Нинкиного братишку в абсолютно нездоровом образе жизни, с искажением необходимой наследственной генетики. Но это было уже потом, после того, как мать лишили прав на саму Нинку, а ее забрали в детдом расти до совершеннолетия. Было Нинке в ту нору двенадцать лет, и она ревела, что не хочет никуда от родителей, ни в какой приют другой, кроме домашнего, хотя пьянка мамина и папы вечная была ей самой обременительна из-за постоянных недоеданий и ругани. Отец, когда был в себе, работал на подноске и подсобке, а мама только ругалась и, когда Нинка пошла в первый класс, от труда любого отказалась совсем, чтобы сосредоточиться на дочкином воспитании и домашних уроках, так объяснила сама себе.
Так вот, Нинке повезло больше, чем потом брату, так как она успела все же застать собственное рождение не через сломанную водкой хромосому, а более-менее родилась здоровой девочкой и учиться стала тоже вполне, соответствовала школьной программе первые годы. Потом стало хуже, когда началось, что нет покушать и нечем помыться. Учителя знали, конечно, про неблагополучную Нинкину семью, но Нинка держалась, как умела, чтобы по возможности утаить в школе свое несчастное детство, и это ей до поры до времени удавалось, потому что сама была тоненькая по конституции и небольшая, и, вроде, голод тут и недоразвитие были ни при чем. Ранние окуляры по недостатку зрения, кстати, тоже уводили в заблуждение, создавали некоторую иллюзию терпимого девочкиного благополучия.
И так шло лет ее до одиннадцати, пока отца не садануло внутри головы и не опрокинуло навзничь, в лежачую болезнь и полную зависимость от мозгового инсульта. Учебу Нинке удалось подогнать, когда его забрали на скорой и поместили в больницу Заводского района на излечение. Мать тогда это событие сильно подкосило и полностью освободило от обязанностей и памяти про дочь. Она чаще не была дома, чем была, и Нинка в силу этого отсутствия начала выправлять отдельные отметки на тройки и даже ухитрилась однажды перехватить четверку по географии. Но через месяц отца привезли все в той же невменяйке, оставили на койке, а рядом положили выписку из истории болезни.
Первое, что сделал невразумительный Нинкин отец — это — под себя: и так и так, сразу. Горе настоящее пришло в семью именно с этого дня, потому что надо было убирать из-под папы и каждый день. Как ни странно, это обстоятельство частично мобилизовало мать на понятные ей действия — и это, действительно, было ей понятно: вот говно отцово из эмалированного судна, вот его же лужа из-под перевернутой стеклотарной утки — и все это нужно сгрести, вынести и перестелить на другое. Но запала матери на обиход хватило ненадолго: снова стало отвлекать питье и вынужденные отходы из семьи в направлении его поиска. Возвращалась мама всегда несвежей и не каждый день, а Нинке говорила:
— Ты, Нинк, в поильник ему поменьше вливай, он и поссыт не так много тогда.
А Нинка не слушала и все равно давала отцу пить сколько влезет, сколько сумеет вытянуть из носика. Папа пил и регулярно отливал выпитое, но так же регулярно отлитое между ног перекувыркивал, потому что был часто неспокойный, и вертелся, и руку всё тянул от кровати, и бормотал про кого-то чужого, и куда-то собирался в путь от подсобки до подноски. А с судном часто они с матерью промахивались, не успевали подложить ко времени, а все время держать холодную кастрюлю под задом папке было неудобно, голова не понимала, а телу, наверное, становилось неуютно в прикосновении с эмалью железа, и он все равно ухитрялся вывернуться от него ловким поворотом голых тазобедренных суставов, и тогда оно не оказывалась где надо в требуемый момент.
А доставалось выдергивать и выгребать в основном теперь Нинке. Когда выгребала, ее тошнило, она старалась закрывать глаза в самые нелицеприятные моменты и почти не дышать отцовым воздухом, но получалось это не всегда: волей-неволей приходилось и посмотреть и вдохнуть и внюхаться, и она после всего этого гадкого, но необходимого неслась в ванную и там ее уже рвало по-настоящему, чистой слизью, с желудочными конвульсиями и мокрой течью из носа. И тогда Нина сбрасывала одежонку, забиралась в ванное корыто и долго-долго оттирала от себя хозяйственным мылом запах отцовой болезни.
Был еще один факт девочкиного удивления и стыда наряду с нечистой болезнью. А именно, выполнению сестринских и санитарных дел зачастую мешал папкин инструмент, располагавшийся между голых ног, который нередко превращался в твердый штык, несмотря на беспамятство родителя, и не желал нацеливаться в утку, никак не совмещался по высоте с уходом за мочой. Штыка Нинка не касалась рукой, ждала, пока сам не приведет себя в порядок и не успокоится. Но мамке об этом говорить не решалась почему-то о таком неудобстве, предпочитала лишний раз отжать лучше мокрый результат и сменить, чем пытаться преодолеть сопротивление неизвестной ей силы. Позже, уже находясь в детдоме, ей не раз приходилось сталкиваться с подобным проявлением мальчуковых особенностей, и к тому времени, сразу после двенадцати лет, страхи ее и удивления на этот счет были уже порядком приготовлены домашними уроками ухода за эрегированным инсультом отцом и не вызывали особого трепета и подозрительного недоверия к детдомовским пацанам. И это сближало, несмотря на худосочную тщедушность.