— Разумеется, нельзя. Поклонник Пакиты уважает ее, лелеет, — а она девочка хорошенькая, ласковая, позволяет себя любить, и это вполне естественно. Но у этих простигосподи вовсе совести нет, только и знают, что выпрашивать да клянчить. И как им не стыдно!
Донья Роса продолжает беседовать с музыкантами. Ее жирные, рыхлые, разбухшие телеса сотрясаются от удовольствия — она любит ораторствовать, как губернатор какой-нибудь.
— У вас затруднения с деньгами? Скажите мне, и я, если смогу, помогу вам. Вы трудитесь на совесть, сидите здесь и пилите на своей скрипке не покладая рук? Отлично, когда подойдет время закрывать кафе, я с удовольствием подкину вам монетку-другую. Чего уж лучше, чем жить дружно! Почему, думаете вы, я со своим зятьком на ножах? Да потому, что он бездельник, потому что торчит здесь, куда его не приглашают, по двадцать четыре часа в сутки, а потом идет к себе домой хлебать пустой суп. Сестра моя — дура, все терпит, она всегда была недотепой… Я бы ему показала! Я бы так съездила по его смазливой роже, что он бы потом целый день примочки прикладывал. Вот хорошо бы! Если бы мой зять трудился, как я тружусь, и рук не жалел, и в дом приносил — дело другое, но ему, видите ли, приятней охмурять эту дурочку Виси и жить барином, палец о палец не ударяя.
— Верно, верно.
— То-то же. Он наглец, трутень бесстыжий, ему бы альфонсом быть. И не думайте, что я это только за глаза говорю, я однажды выложила ему всю правду прямо в лицо.
— Правильно сделали.
— Еще как правильно. За кого он нас принимает, этот захребетник?
— Падилья, эти часы правильно идут?
— Да, сеньорита Эльвира.
— Дайте-ка мне огоньку. Еще рано.
Продавец сигарет протягивает сеньорите Эльвире зажигалку.
— Вы сегодня в хорошем настроении, сеньорита?
— Почему вы так думаете?
— Да так, показалось. Сегодня вы повеселей, чем в другие вечера.
— Пхе! Бывает и у плохого винограда хороший вид.
Вид у сеньориты Эльвиры хилый, болезненный, даже как будто порочный. Но бедняжка слишком плохо питается — где уж ей быть порочной или добродетельной!
Женщина, похоронившая сына, который готовился служить на почте, говорит:
— Простите, я ухожу.
Дон Хайме Арсе почтительно встает и с улыбкою произносит:
— Низко кланяюсь, сеньора, до завтра, если Богу будет угодно.
Дама отодвигает стул.
— Прощайте, всего вам наилучшего.
— И вам также, сеньора, я к вашим услугам.
У доньи Исабели Монтес, вдовы Санса, походка королевы. В потертом своем плащике, видавшем лучшие времена, донья Исабель похожа на увядшую, некогда шикарную гетеру, которая прожила жизнь, как стрекоза, и ничего,не припасла на старость. Она молча проходит по залу и скрывается за дверью. Посетители кафе провожают ее взглядами, в которых можно прочесть всяческие чувства, кроме равнодушия, — тут и восхищение, и зависть, и сочувствие, недоверие, нежность, поди знай, что еще.
Дон Хайме Арсе уже не размышляет ни о зеркалах, ни о старых девах, ни о туберкулезных, что сидят в кафе (примерно 10%), ни о мастерах точить карандаши, ни о кровообращении. К вечеру доном Хайме Арсе овладевает сонливость, какая-то тупость.
— Сколько будет четырежды семь? Двадцать восемь. А шестью девять? Пятьдесят четыре. А девять в квадрате? Восемьдесят один. Где начинается Эбро? В Рейносе, провинция Сантандер. Прекрасно.
Дон Хайме Арсе ухмыляется, он доволен своими познаниями и, потроша окурки, тихонько повторяет:
— Атаульф, Сигерих, Валия, Теодорих, Торисмунд[12]… Ручаюсь, этот дурень не сумел бы их перечислить!
«Дурень» — это юный поэт, он с белым как мел лицом появляется из туалета, где приходил в себя.
— Живительной грозой любовь…
Донья Роса уже много лет, чуть не с детства, ходит в трауре — никто не знает по ком, она неопрятна, увешана брильянтами, которые стоят кучу денег, и из года в год прибавляет в весе так же быстро, как растут ее капиталы.
Это богатейшая баба, — дом, где находится кафе, ее собственность, и на улицах Аподаки, Чурруки, Кампоамора, Фуэнкарраль десятки жильцов дрожат, как школьники, каждое первое число месяца.
— Только поверь людям, — говорит она обычно, — они тебе на голову сядут. Все они лодыри, сущие лодыри. Не будь у нас порядочных судей, уж и не знаю, что бы с нами стало!
О порядочности у доньи Росы особое понятие.
— Полный расчет, дорогой мой, полный расчет, это очень важно.
Она в жизни никому реала не простила и не позволила платить в рассрочку.
— К чему эти фокусы? — говорит она. — Чтобы закон не исполнять? Я, например, считаю — раз закон существует, значит, его должны соблюдать все, я первая. Иначе — революция.
Донья Роса имеет акции одного банка, заворачивает там всем советом и, как говорят соседи, хранит полные чемоданы золота, да так хорошо припрятанные, что их даже в гражданскую войну не нашли.
Чистильщик навел глянец на ботинки дона Леонардо.
— Вот, извольте.
Дон Леонардо оглядывает ботинки, дает чистильщику хорошую сигарету.
— Большое спасибо.
Дон Леонардо за услугу не платит, никогда не платит. Он позволяет чистить себе обувь за милостивую гримасу. Дон Леонардо — подлец высшей марки, и это вызывает восхищение у дураков.
Всякий раз, когда чистильщик наводит глянец на ботинки дона Леонардо, он вспоминает о своих шести тысячах дуро. В душе он счастлив, что выручил дона Леонардо из затруднения, иногда, правда, ворчит, но совсем тихонько.
— Господа — они всегда господа, эти ясно как божий день. Нынче все перепуталось, но настоящего, прирожденного барина сразу отличишь.
Будь чистильщик образованней, он наверняка зачитывался бы сочинениями Васкеса Мельи[13].
Альфонсито, мальчишка-посыльный, приносит газету.
— Эй ты, красавчик, куда ходил за газетой? Альфонсито — белобрысый хилый мальчуган лет двенадцати-тринадцати, вечно кашляет. Отец его был журналистом, умер два года назад в Королевской больнице. Мать, в девичестве жеманная барышня, теперь моет полы в конторах на Гран-Виа и обедает в столовой Общественной помощи.
— Там была очередь, сеньорита.
— Конечно, очередь. Теперь это обычная картина — люди стоят в очереди за известиями, будто у них нет более важных дел. Ну-ка, давай ее сюда!