Левкин не мог сказать, что стало толчком для первого путешествия к бескрайним берегам великого Нигде . Но момент ухода в мерцание Левкин помнил так ясно, будто это произошло с ним вчера.
Стоял самый что ни на есть легкий, прозрачный, разноцветный прекрасный октябрь. Мальчик шел из школы домой, вяло помахивая портфелем. Левкин и сейчас помнил это ощущение в руке. Он делает взмах назад, портфель по инерции выносит вперед, снова отводит руку назад – портфель сам собой возвращается. Хорошо идти, петляя между деревьев старого сквера. Листья шуршат под ногами, и ботинок из-за этого шуршащего разноцветного кома разглядеть нельзя.
Листопад захватывал и покрывал все вокруг. Пронзительный свет наискось резал мир сквозь стремительно редеющие яркие кроны. Запах смерти и свежести кружил голову. Этот запах и был последним, что Иван запомнил из той жизни. Он вошел в мерцание прямо из листопада. В глазах отчаянно зарябило, замерцало, и во всем теле разлилась томная разноцветная тяжесть, а потом случилась яростная янтарная вспышка.
Паузы не было. Следующая же секунда жизни началась так.
Над городом гудел снегами промозглый февраль. Иван шел из школы домой. И ботинок снова не было видно, но теперь уже из-за снега. Ничего особенного не произошло, за исключением того, что теперь он шел из другой школы и в другой дом . А также к другим родителям , которые, тем не менее, на самом деле ими являлись.
Шел он по проспекту, на котором в той своей жизни не бывал никогда. Впрочем, он знал эту дорогу, и как прийти домой – тоже. Нажимая на кнопку звонка квартиры номер восемь, Иван, с одной стороны, точно представлял, что его ожидает за дверью.
Ну, что именно? Немолодая пара, любящая сына до дрожи в руках. Небольшая уютная квартира. В этой семье, в отличие от предыдущей, он был ребенком поздним, недоношенным, вымоленным если не у Бога, то уж у мироздания во всяком случае. Мама – худенькая улыбчивая усатая еврейка, гениальная швея, постоянно работающая по частным заказам, папа – бодрый громогласный грек, отличный преподаватель географии. Знакомое до мелочей жилище, своя комната с большим окном, выходящим в уютный советский двор. Кухня с запахами табака, кисло-сладкого мяса и пресных пирогов с маком. Гостиная с тюлевыми занавесками, с довоенным массивным диваном и тремя креслами. Зимние поездки в Карпаты, летний отдых в Туапсе.
Политическая карта мира на всю стену. Вверху на полках спрятаны в книгах несколько украденных у отца сигарет. Несмотря на стоящее между шкафом и окном поцарапанное во многих местах пианино «Украина», в этой квартире Ивану страшно не хватало музыки. Его первые были преподавателями консерватории, и он еще в утробе привык слышать ее ежедневно.
С другой стороны, шаркая по глубокому снегу деревянными от холода и страха ногами, Иван отчетливо осознавал, что совершенно не знает новых родителей, а его память о них принадлежит как бы немного не ему. Принадлежит ему, но как бы не по-настоящему . Вся проблема была в том, что он не утратил памяти о той семье и о той жизни. О первой своей школе и первых друзьях.
Иван ничего не забыл. Его просто взяло мерцание , а потом отдало , но, увы, отдало несколько неточно . Природу этой намеренной неточности Иван стал понимать только годы спустя. А тогда, в том феврале, он не думал об этом, но лихорадочно вживался в обстоятельства. Чувствуя себя размазанным по черно-белой картинке зимы, мальчик пытался сразу целиком вместить в себя изменившийся мир с новыми правилами игры.
Да, и вот что важно. Он чувствовал собственную вину в том, что произошло. Она накладывалась на противную ослабляющую лихорадку и пустоту беспамятства о прошедших трех-четырех месяцах жизни, на ужас перед не подлежащей никакому объяснению двойственной памятью. Вину многократно усугублял страх, который, в том числе, был страхом и перед грядущим наказанием.
А наказание, конечно, должно было воспоследовать, ибо тот ужасный проступок, который он совершил, став одновременно сыном разных родителей, не мог быть прощен. Иван не был в состоянии понять, как у него получилось совершить нечто не должное быть . Однако это не отменяло ни вины, ни наказания, ни, тем более, мук совести. Он был плохим , раз с ним произошло то, что произошло. А плохих мальчиков наказывают, иначе как они поймут, как следует и как не следует себя вести в этом мире?
Боже, как страшно идти к людям, считающим тебя своим сыном, но которым, по сути, ты – никто! Немилосердно трепетала изнанка детского сердца в тот момент, когда мальчик подошел к пятиэтажному дому, узнавая и не узнавая окрестности и старый подъезд. Смятение и паника, слезы, застывающие на ресницах льдинками, и трепет.
О, как убивала Ваню мысль о собственном одиночестве перед открывшейся у его ног бездной! Раньше все, что с ним случалось, можно было попытаться разделить с матерью или отцом. Залечить свое сердце их бестолковым овечьим теплом. То, что случилось сейчас, разделить было не с кем.
Снег валил, стелился, летел и падал. Иван шел с так называемых продленных занятий, посему стремительно темнело. Провинциальная зимняя ночь торопилась, гудела в проводах, дымила поземкой, обжигала лицо и руки в тех местах, где они не прикрывались ни темно-синим клетчатым зимним пальто, ни варежками, полными льда и снега. Фонарей в те годы в городах было не так много, как хотелось бы мальчикам, прошедшим мерцание . Из пяти подъездов тусклая желтая лампа скудно освещала только один – самый дальний. Периодически из-за низко летящих туч проглядывал белый диск луны, и в его свете Иван вновь и вновь утверждался в мысли, что стоит перед своим домом . Но ему определенно не нравился этот дом, в котором он никогда раньше не бывал. Он боялся в него заходить. Жилище, где он обитал в минувшем такте своей жизни, было лучше и чище. И находилось в более приятном месте. До боли стискивая ручку портфеля, он качал головой: «Нет, нет, нет, не хочу. Пожалуйста, не надо. Если можно, не надо».
В какой-то момент на проспекте прямо позади Ивана, застывшего напротив своего нового дома, с металлическим лязгом и грохотом внезапно остановился троллейбус. Штанговые токоприемники соскочили с троллей и несколько секунд гремели, прыгая на тонких черных, еле видимых нитях проводов. Море разноцветных искр осыпало застывшего испуганного мальчишку. Он поднял голову и смотрел, как огоньки падают и кружатся на морозном ветру, как путаются в черных ветвях старого клена, уносятся вдаль по проспекту и теряются в темноте. И ему внезапно стало легче. Что-то в этих огоньках было такое, что помогло ему принять новый мир. Эти огоньки были как его путь домой, как он сам, как жизнь вообще. Он улыбнулся им, снял варежку и тыльной стороной ладони вытер льдинки холодных слез.
Впрочем, все равно нужно было входить в дом. Между уходом в мерцание из осени такого-то года и появлением внутри зимы такого-то года прошло совсем немного времени, месяца четыре. Физически и психологически он повзрослеть не успел. И для него, сына интеллигентных родителей, сама мысль, что он может вечером не прийти домой, была невозможна. Куда же еще идти, скажите на милость, испуганному ребенку в огромных очках, залепленных снегом, стоящему на февральском ветру с тяжелым портфелем? Мальчику с растерянными глазами – мелкими дрожащими озерцами, полными быстро замерзающих слез?!