— Ох нет! Я уже не верю, что он поправится. Вы не видите его каждый день в этом исступленном самолюбовании, в этом детском эгоизме, в слезах, которые он не в силах унять… Д. по сравнению с отцом выглядит старым и мудрым.
— Но ведь и депрессия когда-то выдохнется. Худшее станет привычным. А потом исчезнет… Просто время сделает свое дело, и она исчезнет.
— О господи, — сказала она, — да он сейчас даже не помнит, какое у нас нынче число!
Вторник, 5 декабря. Позвонил Йерр.
— Ну вот, — сказал он, — я полагаю, что нашел верное слово! Это беспокойство! — И зашелся в хохоте.
Потом неожиданно серьезно добавил:
— Рана, которая воспаляется. Будьте осторожнее!
Среда, 6 декабря. Заглянул на улицу Бак. Там была Марта. Не мог бы я повидать Ульрику? Она сама должна встретиться с ней на улице Бернардинок. Но Элизабет сказала, что уже не надеется увидеть, как он прочистит трубу — вечно забитую всякой дрянью, иногда пустую, иногда мертвую — да-да, именно мертвую! — и очень редко реальную, — которая служит ему головой.
Пятница, 8 декабря. Я избегал встреч с Ульрикой. Марта же увиделась с ней после полудня и посвятила ее в историю болезни А. Ульрика с ходу заявила, что сделать ничего нельзя. Что психоанализ предполагает, с одной стороны, желание пациента сотрудничать со специалистом — которого А. явно не проявляет, — и, с другой, веру в могущество слова, которая, как ни печально, у него полностью отсутствует. Поэтому лучше всего оставить его в нынешнем состоянии: вполне возможно, хотя и не обязательно, что он вдруг встрепенется и расцветет, как замерзший цветок в оттепель, снова ощутит вкус к жизни и избавится от своей немоты. После чего заговорила с Мартой о ней самой. Напомнила ей про С. Меня же облила грязью.
Марта сказала мне, что теперь уж и не знает, как ей помочь А.
Суббота, 9 декабря. Йерр спросил меня, не хочу ли я прийти к нему на ужин в понедельник. Я согласился. Рекруа прислал ему копию своего курса лекций. Й. хотел поговорить со мной о Флоранс.
Воскресенье, 10 декабря. Зашел на улицу Бак. Он лежал. Небритый, с осунувшимся лицом.
— Я похудел, не правда ли? — сказал он. — Йерр прав. Судьба нанесла мне ответный удар. Но что я ей сделал? И когда? Не знаю, за какие грехи мне суждено так страдать.
И он поведал, что окончательно лишился вкуса. И что выражение «потерять вкус ко всему» — это не метафора. Его язык уже не в состоянии различить, что попадает в рот — горчица или джем, вода или виски, мед или перец. Теперь все это для него безвкусно. Он истомился от горя. Умирает от страха. Выброшен на песок, как дохлая рыба… Он предъявлял мне эти образы, один за другим, словно какой-нибудь квартирмейстер или поэт.
— В голове у меня полный кавардак… Я растерян, растерзан!
Теперь он называл окружающий мир живодерней.
— Как там у вас на живодерне? — спросил он.
В ответ я напомнил ему о друзьях.
Его лицо горестно исказилось.
— Я тщетно подыскиваю работу, которая меня заинтересовала бы; занятие, которое сразу не показалось бы никчемным или не привело к тоске и страху. Но это безразличие… Мне больше ничто не близко, недорого… Каждую минуту передо мной разверзается пустота…
И он смолк. Потом добавил, еле слышно:
— Мне хотелось бы вернуть себе маленькие радости…
И после новой паузы промолвил:
— Где она — та беда, что ходит одна?
Понедельник, 11 декабря. Я пошел на Нельскую улицу. Мне открыла дверь Глэдис, бледная и, как ни странно, еще более худая, чем прежде; встретила она меня довольно холодно. На ней было ярко-красное платье. В типично английском стиле.
В течение всего ужина Йерр бесконечно рассуждал о распечатанном курсе Р., приводя многочисленные примеры распущенности новой грамматики. Глэдис ни на минуту не оставляла нас вдвоем. О Флоранс мы так и не поговорили. Зато обратились к болезни А.
— Ипохондрия — таков технический термин, — объявил Йерр.
Вторник, 12 декабря. Звонила Элизабет. Она хотела показать мне два холста Луи-Эдуара[18]. Я зашел к ним часов в десять.
А. был в пальто, но сидел на стуле, широко расставив ноги, в позе восточного царька. Он находился в состоянии крайнего смятения. Почти не говорил со мной.
Только в какой-то момент тихо и торопливо, словно в лихорадке, пробормотал:
— Я раздавлен вконец, меня уже ничто не в состоянии раздавить еще сильнее. От меня осталась только жалкая телесная оболочка. Убогая часовня без алтаря.
Среда, 13 декабря. Улица Бак. Д. ушел в гости к приятелю. У А. было напряженное лицо. И сжатые кулаки. Он словно одеревенел. Йерр назвал бы это оцепенением.
— Мне больше не удается рассказывать самому себе по вечерам, перед сном, те коротенькие небылицы, в которые так верят люди и которые утешают их во многих невзгодах.
И добавил, что ему трудно будет найти такое же очищающее средство, как смерть.
Четверг, 14 декабря. Зезон пригласил меня на ужин. Коэн уже приехал на улицу Ла Помп. 3. заставил себя ждать. Мы заговорили про А. Коэн сказал:
— Да, мы действительно не идем в сторону Дамаска![19]
И добавил, понизив голос:
— Ибо действие происходит в последнем веке второго тысячелетия.
Пятница, 15 декабря. Улица Бак. В прихожей, на комодике у входа в коридор, — белесые, запыленные цветы чертополоха.
— Кто же теперь будет меня навещать? — простонал он. Он боялся, что несчастье очернит его в глазах друзей.
И вдруг воскликнул:
— Какая жестокость не отмечена пустотой?!
Потом:
— Я рву нить…
Суббота. На набережной, у поворота на Неверскую улицу, я наткнулся на Й. Его плащу сильно досталось от проливного дождя: вода с намокшего подола все еще стекала прямо ему на ноги.
— Нет, это не отчаяние, это атония, — поведал он, вцепившись в мое плечо.
Разве я не заметил, что А. произносит «нипристанный» вместо «непрестанный», «асуждение» вместо «осуждение» и так далее?!
Воскресенье, 17 декабря. Свернув на улицу Святых Отцов, ведущую к улице Бак, я встретил Божа. Он начал распространяться о красоте осени — рыжая листва, олений зов в чаще, участившиеся туманы, долгие ночи… И наконец, слава богу, оставил меня.