— Все равно ты не будешь сегодня, блаженно скуля, спать в теплой своей конуре, — сообщил строго Красс. — Ступай в хранилище. Повелеваю отобрать нужное количество писчих досок и чистых свитков.
— Так-то лучше, — кивнул одобрительно раб. Хотя провести ночь в холодном книгохранилище ничуть не легче, чем в тюремной яме. — Ежели уж исходить из широты твоих замыслов, — щегольнул он чистой латынью, — то писчих досок и папирусных свитков придется взять целый обоз. Сколько событий нас ждет! Сколько битв и побед… Но, может быть, и одного свитка хватит, — брякнул он неожиданно. — Ибо ты мелочен, Красс! О чем я болтаю в харчевнях?.. Человек, добивающийся всемирной славы, должен знать, что о нем будут говорить не только доброе, но и дурное. И дурное чаше, чем доброе. Александр почему был велик? Он поставил перед собой великую цель — и все остальное, все повседневное, подчинил ее достижению. Тебя же всякая чепуха отвлекает от главного дела. Смотри, застрянешь на мелочах.
— Ступай, софист, — кивнул снисходительно Красс. Другой бы, пожалуй, хоть где-то, пусть в самых тайных недрах души, был уязвлен, признав справедливость замечания. Но не такой человек Марк Лициний. — Не тебе, ничтожному, судить о моих делах. И спрячь свое проклятое кольцо! Больно смотреть.
Эксатр непонятно усмехнулся:
— Это кольцо великой богини. От него благо тому, кто верит в нее. Но другому всякому — беда.
— Блажь, — презрительно бросил Красс.
— То, что для вас, людей с холодным умом и кровью, всего лишь блажь, для нас, рожденных на жарком Востоке, сама действительность. Искандер Зулькарнейн это знал, — произнес Эксатр на восточный лад Александрово имя, — и поступал соответственно. Но даже ему, как известно, сшибли его золотые рога…
Ступеньки, ведущие вниз. Тяжелая дверь с решеткой наверху. Леон осторожно, чтобы не выдать своего присутствия, заглянул сквозь нее в книгохранилище. Эксатр, с облезлой овечьей шкурой на плечах, что-то зябко мурлыча себе под нос, при свете тусклой плошки снимает с полок чистые свитки и набивает ими круглые кожаные футляры. Целую кучу набитых футляров уже сложил, увязав, на полу.
Леон чуть не свистнул. Неужто Красс и впрямь затевает поход на Восток? Что ж, дай бог, дай бог! Хэ-э, — как говорит Мордухай. Не в гости едет, а на войну. Хозяйка глупа…
Правда, у Красса есть сын. Но тоже на войне, где- то в Галлии, под орлами Юлия Цезаря. А на войне случается всякое, господа мои любезные.
И Леон, с легким факелом в руке, уже по-хозяйски смело обошел весь добротный двор, прочно врытый в землю, с его не менее прочными запорами и задвижками.
Сунул нос к привратнику — не спит ли? Не спит. Благо тебе! Будь прилежен. Не забуду. Зашел под навес, постоял для порядка над ямой с решеткой, в нее чуть не угодил сегодня дурень Макк. Леон сокрушенно вздохнул. Дурень-то дурень…
Он отодвинул засов и заглянул в пристройку для прислуги. В плошке с маслом чадит фитиль. Невольник всегда, даже во сне, должен быть на виду. Пристройка убога, из жердей, обмазанных глиной, в ней сырость и холод, — жаровни для простых рабов не полагается. Они греются на работе. Один лишь домоправитель имеет право на тепло.
Укрывшись старыми овчинами, стучат зубами повар, конюх и дворник. За перегородкой, на женской половине, что-то бормочет во сне старшая кухарка. В страхе вздрагивает Сарра, беспокойно мечется Эсфирь: только легли, и опять скоро вставать, уже для ночной «работы». Стонет Рахиль. Сегодня она не годится. Зря он ударил ее. Себе же в убыток.
В передней господских покоев счастливо храпит Мордухай. Он хозяйский телохранитель.
…Когда Эсфирь и Сарра, устало вздыхая, вернулись, легли, и Леон, вновь заперев пристройку и пересчитав ночную выручку, довольный, завалился спать в душной своей каморке, Рахиль неслышно поднялась, скользнула под низкие нары и выбралась сквозь узкий тайный лаз в задней стене пристройки. Лаз был искусно укрыт снаружи старыми разбитыми корчагами.
Она шмыгнула в книгохранилище.
— Холодно!
Эксатр усадил еврейку на колени, укрыл овчиной. Рахиль наклонилась к его руке, поцеловала волшебный камень в кольце. Отчего ее обычно бескровное лицо разрумянилось, губы сделались алыми? Пригревшись, она совсем по-детски приникла к Эксатру и затихла.
Он гладил ее и думал, жалея: «Бедный ребенок! Пусть хоть немного поспит в тепле».
Но Рахиль не хотела спать.
— Ты скоро будешь с Крассом на Востоке, — шепнула она с тоской. — Знаешь в Галилее город Назарет?
— Знаю.
— Заверни туда, если хозяин позволит, на обратном пути, найди жилье портного Яакова. Любой покажет. Это мой родитель. Он продал меня богачу Едиоту. Я теперь отца не осуждаю. Вынужден был продать, чтобы спасти дом и семью. А тот сбыл меня в Рим. Расскажи обо мне моей матери. И привези от нее какой-нибудь знак: хоть горстку золы из очага.
— Нет уж, детка, — вздохнул Эксатр. — Я больше сюда не вернусь.
* * *
Утро после многих нудных и пасмурных дней выдалось вдруг на редкость ясным, сухим и солнечным, и все сочли это добрым знамением. Даже Красс, обычно холодный, невозмутимый, слегка возбужден.
Он одаривал ныне всех встречных своей знаменитой белозубой улыбкой; не было на римских улицах человека, пусть самого безвестного и незначительного, которого, отвечая ему на приветствие, он не назвал бы по имени.
Сегодня решалось многое.
И хотя еще ничего не решилось, Красс успел сменить мирную белую тогу с благородной пурпурной каймой на сагум — короткий военный плащ. Он торопил события. На Марсовом поле, в той его части, что была еще свободна от построек, на мокром лугу между Тибром и ручьем, впадающим в него, уже выстраивалось по когортам, манипулам и центуриям наспех навербованное войско…
Голос! Глубокий и мягкий, крепкий и нежный, звенящий то воинской медью, то пиршественным серебром, порой отчаянно рыдающий, порой ласкающе задушевный или безудержно веселый, раскатывающийся громом и журчащий ручьем, страстный и равнодушный, усталый и бодрый, просительный и повелевающий, то впадающий в доверительную хрипоту, то звучащий чисто, как флейта, но всегда проникновенный, можно сказать завораживающий, — ни у кого в Риме не было такого богатого всевозможными оттенками и тончайшими переходами голоса, как у Марка Лициния Красса.
И никто в Риме, пожалуй, кроме Цицерона, ненавистного Крассу, не владел столь искусно своим дивным голосом.
— Сколько здоровых и крепких мужчин, не имеющих своей земли и вынужденных прозябать в докучливой праздности, получат добрую работу! Разве не жаль вам их жен, вечно хмурых от беспросветной нужды, и детей, разучившихся играть?..
Он убеждал Народное собрание возложить на него, Марка Лициния Красса, миссию похода на Восток. И место для речи выбрал подходящее — площадку у круглого храма Весты, покровительницы Рима, как бы выступая от ее имени. Той самой Весты, юную жрицу которой он совратил двадцать лет назад именно своим чарующим голосом.