Подавали тефтельки из дельфиньего мяса, вепря, отваренного в морской воде, колбаски из кальмаров, и величайшие кулинарные редкости — сыр из оленьего молока, сыр из заячьего молока и даже сыр из кроличьего молока, про который говорили — нет сомнения, в интересах некоторых из гостей позже этой же ночью — что он целителен и препятствует диарее.
Подавали молоки из барабулек на листьях настурции и бараньи яйца, мурену и угрей в сброженном соусе из анчоусов; подавали торт из овечьей плаценты и патиссонов, омлеты из медузы и ломтики копченых журавлей — из птиц, которых ослепляли еще птенцами, чтобы они вырастали жирными. Подавали свиные соски с морским тунцом и пенис зубра в соусе из перца и шелковицы. Подавали жареных гусей, которых последние три месяца жизни насильно кормили фигами, и пряный паштет из печени свиньи, которую утопили в красном вине. А сами вина! И пукинийское, из залива Тергестин, и сладкое маринийское из альбанских гор, и пряное рубиновое кьянти (опасно крепкое), и двенадцатилетнее наментийское, и даже фалернское, из хорошо известного в мире опимианского урожая: как гласила этикетка на горлышке, почти столетней выдержки и, как согласились все, только сейчас достигшее своих лучших качеств.
— Господин? — произнес раб, протягивая бутылку Стилихону.
Полководец помотал головой.
— Воды.
Императорские повара, вся тысяча, превзошли самих себя в старании и мастерстве. Верные римским традициям, они предприняли невероятные усилия, чтобы замаскировать одно блюдо под другое. Смех гостей отражался от расписных позолоченных потолков, когда они понимали, что блюдо, принятое ими за запеченного голубя, залитого медом, на самом деле было сделано целиком из сахара. А каким изысканным воображением нужно обладать, чтобы отварить зайца, пришить на место снятый с него мех и прикрепить к его спине крылья пустельги — заяц стал походить на странного миниатюрного Пегаса!
Весь пир оказался абсолютным триумфом римского вкуса и творчества, и великолепие банкета было одобрено почти всеми. Гости ели и пили в свое удовольствие, и часто отлучались, чтобы опорожнить мочевой пузырь, или желудок, или и то, и другое.
За столом происходил обычный обеденный разговор: об ужасно жаркой погоде, о том, как они стремятся в свои маленькие именьица в деревне, как только закончится триумф. В это время года в пятьдесят раз лучше жить в горах Кампании, и, конечно же, детям там особенно хорошо. А неимущие сельские жители могут быть просто очаровательны со своими забавными, безграмотными взглядами и суждениями.
Гости замолкали, чтобы взять еще одну-две лягушачьи лапки с серебряного блюда, чтобы сморщиться и пустить ветры, чтобы ополоснуть пальцы в золотых чашах, в воде, ароматизированной лепестками роз, а потом обтереть их о волосы проходивших мимо рабов.
Пока еще можно подыскать себе очаровательную маленькую виллу с несколькими акрами виноградников и оливковых деревьев, просто-таки совсем дешево. Очень хорошо отзываются о районе вокруг Беневентума, к примеру, этого прелестного старого колониального городка на Via Appia, за Капуей. Немного далековато и примитивно, это правда, и добраться не так просто, как до Капуи, но все равно очаровательно, просто очаровательно. Капую «открыли» довольно давно, и она страдала от того, что называли «переселением неаполитанцев», а вот дальше в горы, рядом с Каудиумом и Беневентумом, все еще можно чувствовать, что находишься в настоящей Италии. Разумеется, Via Appia поддерживают не в таком хорошем состоянии, как раньше — тут они слегка понижали голоса — и добираешься туда очень уставшим. И в местных лавках невозможно раздобыть свежих устриц для званого обеда ни за какие деньги. Приходится «обходиться» тем, что предлагают местные поставщики, иногда это весьма грубая пища: ячменный хлеб, колбаски из конского мяса, фиги — ну, и тому подобное. И все-таки — несколько недель в горах Кампании, на собственной небольшой вилле, может стать таким отдыхом от Рима. Это просто необходимо, честное слово.
Потом поболтали о нелепых ценах на собственность в городе: теперь гоняются даже за жильем на Aventine. Этак скоро люди заявят, что модно жить к западу от реки! Поворчали об экономических переселенцах с севера, особенно о германцах, и о том, что у них нет ни приличных манер, ни чувства закона и порядка, они просто снижают общую атмосферу всего района, если поселяются по соседству. Они ходят в смехотворных штанах, у них куча ребятишек, и пахнет от них странно.
Под конец, когда кувшины с вином и блюда почти опустели, поднялся придворный управитель, стукнул золотым посохом по земле и воззвал к тишине.
— Ваше Божественное Величество, — произнес он, так низко поклонившись императору, что всем показалось, будто у него сейчас сместится спинной диск. — Прекраснейшая принцесса Галла, сенаторы, полководцы, префекты и преторы, судьи, епископы, легаты, квесторы, ликторы, дамы и господа, представляю вам нашего достопочтенного поэта, равного Лукрецию, нет, Вергилию, нет, самому великому Гомеру — дамы и господа: прошу тишины. Клавдий Клавдиан!
Под более чем жалкие аплодисменты поднялся на ноги жирный, потный, смуглый мужчина и обеспокоенно оглядел три сотни гостей.
Одни-двое вежливо улыбнулись ему. Все знали, что сейчас произойдет.
Поэт молил о прощении, умолял о снисхождении, бесконечно кланялся и кивал в сторону императорского возвышения, хотя умудрился ни разу не поднять на него глаза — несомненно, опасаясь, что будет потрясен и ослеплен сиянием Его Императорского Величества. Потом, вытащив из складок тоги угрожающе толстый свиток, он объявил, на удивление сильным и звучным голосом, что будет рад прочесть собравшемуся обществу короткий панегирик, который набросал этим утром, во хвалу великолепной победе императора над ордами варваров; он попросил слушателей о снисхождении, поскольку времени для работы у него было совсем немного.
Вообще-то все знали, что у Клавдиана всегда есть буквально дюжины панегириков, уже написанных и припрятанных в библиотеке его прелестной виллы на Эсквилине, предназначенных для того, чтобы охватить все мыслимые и немыслимые события, и он вытаскивает их по мере надобности. Но все были слишком вежливы, чтобы заявить об этом вслух. Кроме того, несмотря на ехидные замечания за глаза, Клавдиан очень нравился императору.
Он кашлянул и начал:
О возлюбленный принц, ярче, чем дневное светило,
Чьи стрелы в цель летят верней, чем парфянские!
Разве моя хвала может сравниться с твоим величественным умом?
Как восхвалить твое великолепие и твою красоту?
На ложе из золота, на финикийской порфире мать даровала тебе жизнь,
И предсказания сулили тебе удачливую судьбу!
И Аммон, и Дельфы, так долго немые, нарушили свое молчание,
И камень в Кумах — храм неистовой Сивиллы — снова заговорил!
Дородный легат рядом со Стилихоном приподнялся на локте и кисло пробормотал:
— Что-то я такого не припомню.
— По-моему, меня сейчас вырвет, — пробормотал в ответ полководец, — и виноваты в этом будут не их сомнительные британские устрицы.