— Ты взял с собой аппарат?
— Конечно. — Пол снимает с запястья ремешок. — Что ты хочешь, чтобы я снял?
Я делаю несколько шагов и встаю перед шестнадцатым номером. Пол делает несколько шагов и перескакивает через ограду парка. Он поворачивается и наводит «пентакс», переводит объектив на девяносто градусов, слегка приседает. А я наблюдаю за ним, чувствуя себя нелепо выставившейся напоказ. Что, если кто-то из дома наблюдает за нами? Я отвожу от дома взгляд — глаза слезятся от сухого зимнего воздуха, — поворачиваю Холли лицом к ее папе, крепко прижав ее спинку к моей груди. Солнце по-прежнему светит. Качели, игровая площадка пусты — не видно ни одного ребенка.
— Улыбнитесь!
Я смотрю на Пола и слышу, как щелкает затвор фотоаппарата. Пол выпрямляется, опускает камеру.
— Еще один снимок, — говорю я ему.
Он насупливается, но все же занимает прежнее положение. Мне жаль его: ведь он, наверное, тоже чувствует себя нелепо. Как благородно с его стороны не поднимать по этому поводу шума.
На этот раз, когда снова щелкает затвор, я уже не стою, обхватив Холли руками. Я передвинула ее на бедро и поддерживаю одной рукой, а другая висит у меня вдоль тела.
В машине Пол включает обогрев на полную катушку. Мы даем Холли, чтобы занять ее, бисквит и какое-то время сидим молча — тикает мотор, теплый воздух поступает через вентиляцию. Пол то и дело прочищает горло. Еще только одиннадцать. Времени этот визит у нас совсем не отнял — если дальше все так пойдет, мы управимся за один день. Я-то думала, что мне столь многое захочется увидеть; думала, я до бесконечности буду проникаться настроениями и ощущениями. Я надеялась, что, приехав сюда, почувствую связь с папой, однако получилась пустая трата времени. Так, будто я потянулась за чем-то, а в пальцах оказался воздух. Мы приехали сюда на весь уик-энд — по моему желанию, при нейтральном согласии Пола. И я чувствую себя одураченной: здесь нет ничего, ничего, одни только тени и химеры.
Пол кладет руку мне на колено.
— О'кей?
Я киваю и слабо улыбаюсь.
— Не совсем то, чего я ожидала.
Что еще я могу сказать. Я представляю, как получу снимки, увижу себя и Холли у дома, где стоит заржавелый велосипед, а в глубине видны молочные бутылки. Эта незрелая идея посетить мир, где я родилась, воспользоваться возможностью увидеть его ради себя, увидеть ради Холли. Установить своеобразную симметрию, трогательное соотношение времен. А также возможность поставить точку.
— Да ну же, — говорю я. — Поехали.
Пол переносит руку на рычаг скорости, начинает пятиться по дороге.
— А теперь куда? В Рюли?
Я отрицательно трясу головой:
— Нет, давай заскочим в город, пообедаем. Рюли может подождать до завтра, если мы вообще туда поедем.
— То есть?
— Я уже больше не уверена.
Он останавливает машину.
— Не уверена в чем?
Я смотрю прямо перед собой. Ножки Холли барабанят по спинке моего сиденья. Она наверняка держит в руке наполовину съеденную таблетку для пищеварения и рассеянно глядит в окно, не зная ничего о том, что происходит в мире взрослых.
— Посмотрела на дом. Полнейшее разочарование — вот и все. Извини. И теперь у меня единственное желание — уехать домой.
— А как насчет того малого, которого ты хотела увидеть?
— Не знаю. Возможно, это тоже не лучшая идея.
— Господи, Зоэ.
— Я знаю.
Напряженное молчание.
— Да поезжай же.
Диклен
Если идти по Верхнему Лазу, то дойдешь до таверны «Каунти». Выдели время. Зайди в двойные двери, подойди к бару, закажи выпить, найди себе тихий уголок. Это довольно небольшой кабачок — тут нет укромных местечек, где можно спрятаться. Посиди спокойно, пока завсегдатаи не забудут про тебя. А когда они снова погрузятся в свои беседы, в свое пиво, в свои ожившие кабацкие дела, можешь действовать посмелее. Дай взгляду пройтись по залу. Никто к тебе не пристанет — во всяком случае, днем. Попытайся вернуться на тридцать лет назад. Представь себе, что это вечер и на дворе холодно и ветрено. Голые доски на полу будут те же, но вместо кранов за баром будут ручки от насосов. Вместо набора горького пива и лагера у них будут лишь «Шипстонское», «Бэртонский эль» и «Гиннесс». Австралийская девчонка, обслуживавшая вас, изменила себе пол, постарела на сорок лет, стала говорить с акцентом центральных графств. Зеркала обвиты розетками из графства Ноттс. В двух очагах пылают угли, воздух серый от сигаретного дыма, и вместо музыки стоит гул голосов, в который врывается щелканье закрываемого кассового ящика.
Открывается дверь. Ты чувствуешь ток зимнего воздуха. Входит молодой мужчина в джинсах и свитере под горло. На его ногах в парусиновых туфлях нет носков. Он на секунду замирает, словно наслаждаясь теплом, затем проходит — как прошла и ты — к бару. Перекидывается несколькими словами с хозяином, затем молча ждет, пока ему наливают «Гиннесс». Расплатившись за пинту, он отыскивает свободный столик, недалеко от твоего.
Я могу простить тебя за то, что ты меня не узнала. Я совсем не похож на того, каким ты помнишь меня. Морщины разглажены, волосы снова стали черными, более длинными и взлохмаченными, словно я только что поднялся со сна. Ты изучаешь мое лицо. В глазных впадинах чернота. Подбородок затенен щетиной. Ты смотришь, как я неуклюже вытаскиваю сигарету из пачки, ломаю спичку в попытке зажечь ее. Тебе кажется — хотя ты в этом и не уверена, — что я слишком крепко сжимаю стакан, так что белеют кончики пальцев.
Осенний вечер 1971 года. Около восьми Изабелла наконец укладывает Джесси и какое-то время еще стоит на площадке лестницы, пока не слышит, что девочка задышала носом, ровно. Я поднимаю глаза от книги, когда Изабелла, спустившись, присоединяется ко мне. Она наливает себе выпить, отыскивает сигареты, затем плюхается в кресло по другую сторону камина. Я закрываю книгу, откладываю ее в сторону, жду, пока Изабелла глубоко затянется «Эмбасси», затем со вздохом выпустит дым и потянется к полу за стаканом.
— Все в порядке?
— Да, — выдыхает она и поджимает под себя ноги. Мы сидим — огонь опаляет наши лица. Я смотрю на Изабеллу; она изучает спираль дыма, вьющуюся от кончика сигареты. Через какое-то время я беру книгу и продолжаю читать.
Потом мы голышом залезаем в постель. Только что пробило девять, но Изабелла так устала. Некоторое время мы лежим — моя рука под ее шеей, ее голова у меня на плече, одна нога согнута и покоится на моем бедре. Как бывало. Если она заговаривает, то не об искусстве, не взволнованно о том, как выполнить новую работу, не о наиболее влиятельных средствах массовой информации. Она говорит о Джесси. Как девочка обнаружила, что можно играть с волосами Изабеллы и играла с ними без конца. Какая Джесси была ублаготворенная, потом через секунду с ней было не сладить — она так кричала, что сердце матери разрывалось на части. Как Джесси багровеет от боли, или злости, или от каких-то непонятных эмоций, и ее ничем не успокоить, даже дав ей бутылочку. Как она все кричит и кричит, так что Изабелла больше не в силах выдержать, а должна, и она шагает из угла в угол, из одной комнаты в другую, наверху и внизу, беспомощная, никчемная, кладет девочку, оставляет ее, закрывает дверь, готовая на что угодно, лишь бы прекратить этот крик.