– Как я выгляжу? – поинтересовалась Макс. – Ничего не помялось?
– На мой вкус, ты выглядишь великолепно. Даже не представляю, за каким лешим ты вышла за меня, но и не спрашиваю. А выглядишь на самом деле прекрасно.
– Но ничего не помялось?
– Ничего. Обожаю это платье. Орхидея не завяла, прическа идеальна, тушь не потекла, хоть ты и разревелась перед судьей, и я люблю тебя.
– Я не разревелась, – сказала она.
– Ладно, спишем на аллергию.
– В общем, пойду пообщаюсь с мамой и бабушкой, которая еле стоит. Ей восемьдесят пять, и она еще вполне ничего, но не прочь пропустить стопку-другую. Знаешь, солнышко…
– Что?
– Мама совсем не против, чтобы мы погостили у нее на берегу, там места всем хватит. Я заберу детей завтра или послезавтра, а потом и ты с нами встретишься, в четверг, ладно? Приедешь в Джерси? Девчонки так ждут этого. Хорошо, Арти?
Она продолжала строить планы, обдумывать бытовые подробности – а я поймал себя на том, что уже не слушаю.
– Ладно, пойду-ка я к своим, пока мама с бабушкой и бывшей свекровью не утопили друг друга в любезностях, как говорится. – Она посмотрела в окно. – Знаешь, мой дед торговал яйцами. Был простым уличным торговцем. Я почти не помню его, помню только яйца: их было так много.
Я посмотрел ей вслед и поймал себя на том, что по-прежнему сжимаю Толин конверт. Там лежала еше коробочка с часами, гонкими, как десятицентовая монета, на черном ремешке, точь-в-точь такие, как те, что носил сам Толя, вожделенные и недоступные для меня. Я надел часы.
Я думал, как мне повезло – повезло выбраться в Нью-Йорк, повезло встретить Максин, повезло обзавестись друзьями – будто в лотерею выиграл. Я мог быть обычным ментом в Москве, перебиваться мизерными взятками, но я здесь, в Нью-Йорке. Я подошел к Толе, чтобы поблагодарить за часы.
– За тебя. Артем, – сказал он и отпил шампанского.
– Отличные часы. Спасибо. Никогда не видел ничего элегантнее.
– Даже элегантнее меня?
– Да.
Он вытянул руку:
– Такие же, как мои. Вроде как побратались.
– Давно уже, – сказал я и подумал, что если ты прожил достаточно долго и своих детей у тебя нет, а родители умерли или умирают, как моя мама, больная Альцгеймером, друзья – это все, что осталось.
– О матери вспомнил? – спросил Толя, и я кивнул. Он меня понимал. У него самого несколько месяцев назад умерла мать.
– Я намерен напиться в стельку, – сказал он. – Поможешь?
– Да, – и я поднял свой бокал.
Мы выпили.
– Ты какой-то замученный, на собственной-то свадьбе. Наверняка ведешь дело. Какое? Помощь нужна?
Я подумал о Сиде Маккее. Но его дело я не веду.
– Все нормально.
Толя отлучился поприветствовать вновь прибывшего гостя. Я почувствовал, что кто-то топчется за спиной. Обернулся: это был Сонни Липперт с коробкой в руках.
Мне захотелось расспросить его о Сиде: Сонни знал всех в Нью-Йорке. Но в коробке явно был подарок, и я прикусил язык, по крайней мере на время.
– Спасибо, Сонни. Правда, очень приятно. Хочешь, я позову Максин, и мы откроем это вместе?
Он покачал головой:
– Нет, дружище, это для тебя. Лады?
Сонни Липперт, на которого я работал много раз, был невысоким брюнетом с жесткими курчавыми волосами, плотными, словно кепка, и по-прежнему темными. Подозреваю, что он их подкрашивал. Сонни было уже под шестьдесят. Прежде он служил в полиции, сделал карьеру, поступил на юридический и пересел в кресло федерального прокурора. Он был напорист, честолюбив. И ради победы готов на многое. Некогда он учредил отдел по расследованию преступлений против детей – и это едва не прикончило его. Жестокость взрослых – тягостное откровение, и к тому времени, когда в мае Сонни заработал инфаркт, он выпивал уже по бутылке скотча в день.
Я взял подарок, а он неловко мялся с бокалом в руке.
Вдруг Сонни закашлялся. Всучил мне бокал. Я принял его. Сонни работал в «Нулевой зоне» сразу после теракта, порой без респиратора, и подхватил там тяжелый бронхит. Кашлял он сухо, нехорошо, отвернувшись и ссутулившись.
Говорят: ну все, хватит уже про 11 сентября, надоело. Говорят: прекратите, довольно болтать об этом проехали. Есть много других тем для беседы, говорят они.
Но ничего мы не проехали. В Нью-Йорке этот день вошел в язык. Погожим утром люди говорят: «День – как тогда, в сентябре». И республиканцы нагрянули в город, чтоб поэксплуатировать тему, как все политиканы. Топором не вырубишь. 11 сентября – словно отметка на компасе, у которого застряла дрожащая стрелка.
– Ты как, нормально? – спросил я.
– Вполне. И не засматривайся на мой стакан.
Ему велели воздерживаться от выпивки, но я ему не сиделка.
– Сонни, тебе не доводилось слышать о Сидни Маккее?
– Да, конечно. Кто не знает Маккея? Он ведь был когда-то редактором городской рубрики в «Таймс», что-то вроде того. И на другие газеты работал, и на телевидении, и книги писал. Чернокожий, верно? Он жив еще?
– Да. Почему бы ему не жить?
– Не знаю, к чему я это брякнул. Так… Беда какая-то. Старик, открывай ты эту чертову коробку. Мне нужно присесть.
Мы расположились на двух стульях. Потягивая виски, Сонни ждал, пока я отставлю свой стакан и распакую подарок. Не отрывая глаз, он следил, как я сдираю оберточную бумагу и извлекаю плексигласовый кубик.
– Твою мать, Сонни… В смысле, не знаю, что и сказать.
– И не говори. А то все прослезятся к чертям собачьим, – ответил он и отпил немного скотча. – Я хочу, чтоб он был у тебя. Ты меня переживешь, а больше я никому доверить его не могу.
Я поднял кубик и повернул его, чтобы рассмотреть бейсбольный мячик внутри. Подписан Джеки Робинсоном – тот самый мяч, что Робинсон, первый чернокожий в большом бейсболе, забил в своем первом сезоне за бруклинских «Доджеро. Детский кумир Сонни Липперта. Он миллион раз показывал мне этот мяч в своем офисе, с благоговейной дрожью рассказывал о «Доджерс», Бранче Рикки и Робинсоне.
Когда Сонни развелся с Дженнифер и переселился в отдельную квартиру, он ничего не взял себе, кроме книг и этого мяча. В последнее время он все больше погружался в детство, рассказывая о Бруклине своей юности. Я был потрясен, что Сонни вручил мне мяч.
Я поблагодарил его, протянул руку, похлопал по плечу, потому что не знал, что еще сделать, а он выглядел смущенным, но довольным.
– Ну и отлично, рад, что тебе понравилось, – сказал он. – Ты представляешь, люди живут здесь, в этом проклятом районе скотобоен. У меня был дядя, Стэнли, специалист по языкам. Я тебе рассказывал, как делаются языки? Берется сморщенный скотский язык и накачивается водой вчетверо против нормального, а потом продается. Я подрабатывал летом на язычной фабрике. Мы накачивали их водой до упора. Слушай, друг, тебе там жена машет. Мне она нравится, Арти, я тебе не говорил? Она хорошая, твоя Максин. Нужно выпить.