определенно помешался на девочках.
И на Хеллоуине, поскольку в ту ночь Господь забрал его сестру в ад, а ведь он мог привести ее к славе, если бы она хоть немного изучала Библию или ощущала Бога. Но в ней и капли подобного не было — отчасти по его вине, поскольку он-то знал о Боге и неплохо пел некоторые гимны. Однако он никогда не обращался к сестре со словами благословения или евангельской музыкой. Ни единого раза. Мама тоже, а папы рядом не было.
Старик сбежал с кривозубой прачкой, которая ходила из дома в дом, забирала белье и приносила его обратно на следующий день. Забирая белье в стирку, она прихватила и папу, да так и не вернула ни того ни другого. И если этого недостаточно, среди грязных вещей была вся их приличная одежда, включая две пары хороших брюк и несколько рубашек в тонкую полоску, какие негры носят на похоронах. У него остались лишь старые, выцветшие рабочие штаны, которые он надевал, чтобы отнести помои свиньям, пока эти твари не убили и не сожрали бабулю, и от них пришлось избавиться, поскольку никому не хочется есть то, что сожрало кого-то из знакомых. Мало того что отец сбежал с прачкой, у которой зубы были как у бобра, а сестра была пускающей слюни дурочкой, так теперь ему приходилось ходить в школу в уродливых старых штанах, и у остальных детей появилось целых три повода его дразнить, чем они не упускали случая воспользоваться. Ладно, четыре повода. Он и сам был немного уродлив.
Это становилось невыносимо.
Проповедник Джадд помнил ночи, когда просыпался рядом с сестрой, которая с широко открытыми глазами елозила на спине в постели. Ее лицо заливал лунный свет. Она ковырялась в носу и съедала то, что там находила, а он смотрел на нее, опершись на локоть, и пытался понять, почему она такая.
В конце концов он перестал об этом думать и решил, что ей следует повеселиться, да и ему тоже. На Хеллоуин он раздобыл кусок мыла, чтобы измазать окна, и несколько камней, чтобы выбить стекла, а из старых простыней, в которых вырезал дырки для глаз и рта, сшил себе и сестре костюмы призраков.
Ей шел пятнадцатый год, а она никогда в жизни не выпрашивала сладости. Он хотел, чтобы на этот раз она тоже пошла. Они отправились обходить дома вместе. позже, когда закончили, он проводил сестру домой, а еще позднее ее нашли на заднем дворе в костюме привидения, только простыня сделалась красной, потому что голова сестры была чем-то разбита. Она истекала кровью, точно подвешенная за ноги свинья. Кто-то вывернул мешочек с конфетами, который все еще сжимала ее пухлая рука, и забрал все полученные от соседей сладости.
Появился шериф, приподнял простыню и увидел, что девочка голая; оглядел ее и сказал, что она, похоже, изнасилована и что ее убили руки гнева.
Выражения «руки гнева» проповедник Джадд так и не понял, но ему нравилось, как оно звучало. Он никогда не забывал об этих словах, рассказывая о своей бедной сестре, которая лежала под простыней голая, с выбитыми мозгами и вывернутой наизнанку сумкой для сладостей, и не упускал случая закончить историю фразой шерифа, что она умерла от рук гнева.
В этом была своего рода завершенность.
Он припарковал «додж» у обочины, вышел из машины и направился к вдове Кейс, потягивая «Морозный рутбир[1]». Хоть стоял конец октября, южное солнце было горячим, как задница Сатаны, а рутбир — вовсе не морозным.
На проповеднике Джадде был черный костюм, белая рубашка, черные мокасины, носки в черно-белую клетку и черная шляпа с короткими полями, которая придавала ему, как он полагал, вид странствующего проповедника.
Вдова Кейс набирала в колодце воду, а неподалеку, размахивая палкой, бегала вокруг муравейника та самая умственно отсталая девочка. Проповедник Джадд подумал, что она удивительно похожа на его сестру.
Он подошел, снял шляпу, прижал ее к груди, будто хотел удержать сердце на месте, и широко улыбнулся вдове полным золотых коронок ртом.
Вдова Кейс положила одну руку на костлявое бедро, другой удерживала ведро с водой на краю колодца. «Она напоминает побритого хорька, — подумал проповедник, — хотя лодыжки у нее небритые и точь-в-точь как у хорька». Волосы там были густые и достаточно черные, чтобы издали их можно было принять за тонкие чулки.
— Думаю, ты далеко забрался, — сказала вдова. — Выглядишь, как свидетель Иеговы или кто-то в этом роде. Или как один из тех, кто бегает со змеями в зубах и скачет под негритянскую музыку.
— Нет, мэм, я не скачу, а когда в последний раз видел змею, переехал ее машиной.
— Ты здесь, чтобы собрать денег для миссионеров, которые раздадут их голодающим африканским ниггерам? Если да, забудь об этом. Я здешним ниггерам не подаю, и уж точно не подам голодным иностранным, которые даже не говорят по-английски. — Я ни для кого не собираю денег. Даже для себя.
— Ну, я тебя тут раньше не видела и не отличу от «белого риса»[2]. Насколько понимаю, ты можешь оказаться одним из этих серийных убийц.
— Нет, мэм, я не убийца и не здешний. Я из Восточного Техаса.
Она бросила на него тяжелый взгляд:
— Там полно ниггеров.
— От них уже все прогнило. Нельзя клеща сбить, чтобы не попасть в башку чернокожему. Это одна из причин, почему я путешествую здесь — так можно поговорить о Боге с белыми людьми. Разговаривать с ниггерами — это как, — он поднял палец, — разговаривать с тем, кому обломали рога, только он умнее и не так дерзок, поскольку не ожидает получить какие-нибудь гражданские права или шанс потолкаться в школе с нашей молодежью. Он знает свое место, и это уже кое-что, а для ниггеров подобное ничего