чтоб убрали.
И заплатить.
— Да, — мама, успокоившись, выдохнула тяжело, чтоб проговорить уже решительно. — Я Максиму позвоню. Может, они животных тоже хоронят. Или так согласится, не бесплатно же…
— Потом позвони, — попросила я заторможенно и в тишину.
В пустоту квартиры, которая в тяжёлый обруч свилась и на голову, сдавив виски, опустилась.
Хотелось реветь.
Выть от жалости к Рэмычу и себе заодно, к маме и Еньке. От беспомощности, когда приходилось платить и просить чужих людей, а своих не было никого. От осени и октября, которые давались так трудно.
От того, что надо было вставать и, поправив глаза, ехать на чёртову философию.
— Всё хорошо, прекрасная маркиза, — зубами, упираясь в раковину и смотря на отражение, я выбила, повторила прилежно и неспешно на французском.
Просто… просто это была жизнь.
И утро, которое паршивое.
День тоже, впрочем, вышел паршивым.
Мой взгляд на Платона философа не устроил, и совет «больше читать, лучше готовиться» мне снисходительно дали. А на микробиологии за письменный срез знаний, что проводился каждую пару вначале, поставили два минуса и тройку, которая мой холимый и лелеемый автомат слегка пошатнула.
Средний был надо было иметь не ниже четырех с половиной.
Ещё все три зачёта следовало сдать на девяносто баллов минимум, но… но автомат, микра и философия вылетели из головы ровно в тот момент, когда в квартиру я вернулась и, включив свет, в комнату зашла.
— Приехали.
Кажется, это было единственное, что я смогла выговорить.
Не пришло на ум ничего больше, даже мата.
И на ручку дивана я только села, уставилась на окно, что деревянным и трехстворчатым было. Теперь оно стало, пожалуй, двухстворчатым, поскольку средняя часть, рухнув в комнату, разлетелась вдребезги.
Лежала пустая рама на ковре.
А ветер задувал, и белоснежный тюль со шторами он хорошо так трепал. Перебирал страницы тетради, которая на полу оказалась и в сторону дивана продвигалась. Единственная же в квартире хрустальная ваза почила смертью храбрых.
И что делать, разглядывая зияющий проём и миллиард осколков, я сообразить никак не могла.
Как-то раньше окна у меня не выпадали…
Из оцепенения меня вывела настойчивая вибрация телефона. Уведомления от Ивницкой я отключить забыла, поэтому семнадцать сообщений — по одному слову в каждом — я за минуту получила.
И голосовое, зафиналив, она отправила.
— Калинина, я убью эту бабку! Я не могу больше с ней жить, — Ивницкая шипела страшным и кровожадным шёпотом. — Она мне выговорила, что я, видите ли, воду в ванной не экономлю, когда моюсь! И свет у меня постоянно включен. Она ко мне без стука сейчас запёрлась. Ведьма старая!
О ведьме старой, что была хозяйкой квартиры и сдавала Ивницкой комнату, мне рассказывалось бурно, в красках и почти ежедневно.
Я — тоже бурно, в красках и почти ежедневно — ей сочувствовала, поддерживала и под настроение предлагала пойти стопами Роди, который Раскольников. Ивницкая, прогулявшая весь курс школьной литературы, про Родю долго недоумевала.
Потом погуглила.
И…
— П-поль, — я, включая тоже запись и моргая от задвоившегося экрана и букв, неожиданно заикала, назвала в редкий раз её по имени, — а… ик! а у меня… ик! окно разбилось. В комнату. Ик! Холодно. И девятый час… ик! уже.
И делать что-то да надо.
Звонить маме, Еньке, «мужу на час», стекольщику, который круглосуточно работает. Собрать осколки, вытащить застрявшие в раме остатки стекла, оттащить раму к стене. Поднять все тетради и всё остальное, что по комнате разлетелось.
Надо, надо, надо.
Пока я мучительно соображала, что надо больше всего, и собиралась что-то да делать, Ивницкая умудрилась позвонить Глебу и продиктовать мой адрес. Она потребовала немедленно приехать ко мне, а он почему-то, не послав в далёкие дали, согласился.
Сама Ивницкая приехать не могла: грипп и температура под тридцать девять скосили лучших из нас.
— Ты там не в адеквате, мать, — бодро, но хрипло отчитывалась Полина Васильевна, пока я продолжала сидеть на ручке дивана и покачиваться вперёд-назад. — Так что оцени, я тебе сразу психиатра отправила.
— Он патологоанатомом собрался быть.
— Да? — смутить её было невозможно. — Ну, в отношении тебя сойдет. Вы с ним мозги друг другу только так препарируете.
— Было бы что препарировать, у него их нет, — я фыркнула привычно.
— Вот это ему и скажешь, — добренькая Ивницкая прогундосила добренький совет. — Если из окна попробует выкинуть, то кричи, что с цветочками на могилку вы ещё не определились. И мне не сказали.
— Ты ещё вспомни, что он вскрыть пообещал меня нежно и с любовью.
— Господи, Калинина, какая разница «что»⁈ Главное, с любовью же!
Расхохоталась я неожиданно даже для себя.
А потом разревелась.
И Измайлову, что затрезвонил с видом великого одолжения и надменности на физиономии, я открывала дверь зареванной, шмыгающей носом и с окончательно потекшим макияжем. Последний, ещё раз подтверждая паршивый день, не хотел смываться даже мицеллярной водой.
— Хэллоуин давно прошел, — Глеб, оглядев меня с головы до ног и вскинув брови, проинформировал ехидно.
— Я тоже рада тебя видеть.
— Оно заметно, — он хмыкнул выразительно, а его бровь уползла ещё выше, под чёлку. — В квартиру-то пустишь?
— Проходи.
Я посторонилась.
И его изумлённый присвист, поворачивая ключ, послушала.
— А ты на метле, возвращаясь, не вписалась, да?
— А ты меня всё на костре мечтаешь сжечь, да? Вопрос для протокола инквизиции?
Язвить из нас двоих у него сегодня получалось лучше.
Я признала.
И на диван, прижимая его же сову, обратно села, заползла с ногами, которые к себе подтянула. Что мне надо сделать в первую очередь, я так и не решила. Не могла собрать воедино мысли, которые разлетелись, кажется, следом за стеклом.
— Тебя без всякой инквизиции спалить можно… — Измайлов пробормотал рассеянно, провёл рукой по затылку, оценивая масштабы бедствия и тюль, который за окном независимо парусил. — Это как вообще случилось, а?
— Не знаю. Я пришла, а оно уже. Вот.
— Кратко, содержательно и очень понятно, — Глеб хмыкнул скептически, подошёл ко мне, чтобы сову отобрать и с дивана следом сдёрнуть, поставить на ноги. — Так, Калина дуристая, давай-ка за перчатками и мусорными пакетами шуруй. Потом пострадаешь. И ботинки надень, тут босиком не пройти.
Последнее мне заботливо прокричали вслед.
И ботинки я послушно натянула.
Нашла резиновые перчатки и мусорные пакеты, а затем пару ведер, потому что складывать стекло в пакеты, как показала практика, была так себе идея. Да и перчатки, получив пару порезов, я вторые надела.
— Калина, а у тебя фанера есть?
— Издеваешься?
— Жду, что ты меня удивишь.
— Зря ждёшь.
— Я уже понял, — Глеб, утаскивая раму на балкон,