эпохи модерна в целом[26].
Эти выражения недовольства не обязательно были связаны с неприятием техники, промышленности и науки. То, что установление капиталистического хозяйственного уклада было неизбежно связано со специфическими изменениями в сфере культуры и общества – от классового раскола до «массового общества» и соблазнов большого города, – отнюдь не считалось несомненным. В этом отношении эти разнообразные попытки критики эпохи модерна можно понимать и как попытки принять те стороны новой эпохи, которые воспринимались как положительные, но избежать ее сопутствующих эффектов, которые воспринимались как вредные[27].
Эта критика также показала, что религия, которая традиционно обеспечивала ориентацию и задавала смыслы, утрачивала свое значение. С одной стороны, религиозные установки и привязанность к церкви все еще были наиболее важными культурными факторами в Германии. Принадлежность к одной из двух деноминаций была само собой разумеющейся, причем религиозно-культурные привязанности еще больше углубились из‑за раскола между конфессиями и возникшего в связи с ним соперничества между церквями. С другой стороны, церковь играла все меньшую роль в повседневной жизни, а религиозные нормы, особенно в городах, утрачивали свой обязательный характер: эти процессы, которые невозможно было не замечать, вызвали еще больший рост потребности в истолковании мира, в новом порядке и безопасности[28].
Пересоздание мира с помощью техники, науки и капитала в эти годы, несомненно, сопровождалось утратой чувства безопасности, уверенности и доверия, разрушением привязанностей, в том числе и между людьми, экономической незащищенностью и социальной нестабильностью – но в то же время и расширением возможностей для многих людей, шансами вертикальной социальной мобильности и надеждой на то, что в условиях процветающей индустриальной экономики положение работающего населения в долгосрочной перспективе будет значительно улучшаться. Таким образом, рубеж веков характеризовался одновременно оптимизмом в отношении прогресса и пессимизмом в отношении будущего; облегчением от освобождения от старых условностей и испугом от вторжения чего-то нового в привычный жизненный мир.
Наиболее обычной и распространенной реакцией на эти вызовы была твердая ориентация на старое и традиционное. Первоначально это относилось, прежде всего, к частной сфере семьи и сексуальности, воспитанию детей и образу жизни. В течение XIX века возобладала в качестве образца модель буржуазной семьи, подразумевавшая безусловное главенство мужа над женой и детьми, гендерно специфическое разделение ролей – муж занимался работой и общественной жизнью, жена отвечала за дом и воспитание детей – и идеал единства брака, любви и сексуальности. Однако с конца XIX века аксиомы частной жизни начали меняться. Среди низших классов, особенно в среде нового, часто не связанного узами брака городского промышленного пролетариата, неясные брачные и родственные связи были так же распространены, как и незаконнорожденные дети и матери-одиночки. Боязливым неприятием со стороны многих было встречено появление «юношества», или «молодежи», – казавшейся новой возрастной группы между детством и взрослой жизнью, которая выработала свои собственные варианты образа жизни и новое самосознание. Многие женщины, особенно в среде буржуазии, настойчиво стремились преодолеть традиционные ролевые модели и вырваться из предписанной колеи, сводившей их жизнь к семье и воспитанию детей, и это часто вызывало агрессивное сопротивление мужчин. Проституция и гомосексуализм – явления, которые теперь в больших городах более заметно и массово проявлялись, чем в скромных нишах провинции, рассматривались как символы разрушающей мораль силы эпохи модерна и как атака на семью, брак и нормальность; большой город изображался как «великая вавилонская блудница»[29].
Встречные движения были мощными – они наблюдались не только в публичных заявлениях, статьях в прессе и социальных кодексах поведения, но и в практике судопроизводства. В Имперском уголовном кодексе 1871 года и Гражданском кодексе 1900 года, где были объединены и заново упорядочены различные правовые нормы немецких земель, была предпринята попытка отразить эти угрозы и закрепить традиционные идеалы семьи и морали. Поэтому в том, что касалось наказуемости гомосексуализма, на имперском уровне были приняты не сравнительно либеральные традиции южных земель Германии, а гораздо более строгие прусские нормы, отчасти еще дополнительно ужесточенные. Законодательство о разводе также защищало институт брака от субъективной воли супругов и еще сильнее ограничивало основания для развода. Правовое положение мужа по отношению к жене было в Гражданском кодексе дополнительно укреплено: ее правоспособность была ограничена, она подчинялась мужу, выступавшему теперь в качестве своего рода опекуна по отношению к ней. Незаконнорожденные дети и их матери подвергались значительной правовой дискриминации. Запрет на аборты, подкрепляемый уголовным наказанием, остался в силе и даже был расширен[30].
Такие репрессивные расширения правовой регламентации жизни следует понимать, прежде всего, как реакцию на изменения традиционных структур, их размывание – в реальности или даже только в опасениях. Поскольку существовало опасение, что большой город, промышленный пролетариат, массовое общество, а также стремление женщин и молодежи к независимости разрушат семью, брак и нравственный закон, предпринимались меры к тому, чтобы традиционные нормы, а вместе с ними и традиционные представления о правильном и неправильном, всесторонне зафиксировать и защитить от изменений. За этим стояли, с одной стороны, политические интересы тех групп, которые принципиально выступали вообще против любых изменений в обществе и путем стабилизации нормативных структур стремились зафиксировать распределение власти в нем. С другой стороны, фиксация традиционных ценностей в период экстремальных социальных и культурных изменений отвечала и потребностям всех тех, кто нуждался в подобных жестких кодексах норм, чтобы суметь как-то сладить с наваливающимися новыми явлениями жизни, разобраться в них; такая потребность, безусловно, была у большинства людей в обществе, к каким бы политическим лагерям они ни принадлежали.
Но в то же время существовали и противоположно направленные силы, которые пытались реформировать не только общественную, но и частную сферу жизни и адаптировать ее к новым условиям. Прежде всего это означало, что считавшиеся преступными отклонения теперь делались предметом публичной научной и политической дискуссии, а не просто маргинализировались и подавлялись. Репрессивные методы воспитания, равно как и страдания от жестких сексуальных норм, стали важными темами в литературе. Наготу и сексуальность теперь нередко изображали позитивно, как проявления непосредственности и естественности. Возникло движение за сексуальную реформу, требовавшее изменения правовых норм – в семейном праве, в отношении к гомосексуальности и к внебрачным детям. Заметны стали первые шаги к смягчению строгости нравов: например, постепенно исчезли знаменитые купальные фургоны, которыми прежде должны были пользоваться женщины, чтобы купаться, будучи укрытыми от любопытных взглядов. Дресс-код становился все менее строгим, отношения между полами делались более расслабленными – но только в больших городах, и даже там лишь в ограниченных кругах.
Сочетание энтузиазма по поводу прогресса с позволявшей сохранять уверенность ориентацией на наследие прошлого проявлялось и в других областях – например, в