можно – он сидит при ней, говорит сладкие речи и глядит в глаза так нежно, что будь каменное сердце – расступится. То рассыпается мелким бесом в услугах, то веселит ее рассказами… а сам изныл, истаял от грусти, как свеча. Мудрено ли ж, что с каждым днем Регинальд становится Луизе милее; с каждым днем муж ненавистнее, с каждым днем она виноватее. Надоело и барону нянчиться с женою. Бывало, ни свет ни заря – отправляется он на грабеж, или в набег, или в отъезжее поле, здоровается с женой бранью, прощается угрозами… Какое ж сравненье с Регинальдом! с добрым, с благородным Регинальдом! Впрочем, сохрани меня Боже заступаться за них: во всяком случае их склонность была порочна. Обмануть мужа, изменить дяде – грех великий. Конечно, страсти дело невольное, да на то у нас душа, чтобы с ними бороться. А то дался ей Регинальд, спустя уши, словно щур, который сам шею в петлю протягивает. Да одно к одному: чтобы не отослал его дядя прочь, принужден он стал угождать ему насчет совести. То пошлет чужие грани перекопать, то жечь нивы, то заставляет губить в набегах старого и малого. Вот так-то одно дурное намерение ведет ко множеству черных дел. Минул год. Случились у барона гости. После обеда все навеселе вышли пострелять из лука в зверинец. Правду истинну сказать, это важное имя дано было загородке из одного баронского хвастовства. Им бы лишь было имя, а как? – того не спрашивай. В этом зверинце, кроме ворон, никаких лесных зверей не было, если не включать в их число козу, привязанную за рога, которая потому только разве могла назваться дикою, что пастушьих собак дичилась; да лошадь, состоящую за старостию на подножном пансионе, в свободное время от водовозни, да двух боровов, что приходили туда в гости без ведома хозяина. Вот принесли самострелы, – а что ни самый огромный подали барону. Он его любимый был… Вот и вызывает барон силачей натянуть его. Однако же как ни пытались, никто не может, а барон-то над ними подсмеивается. Дошла очередь и до Регинальда. Он уперся в стальной лук пятою да как потянул тетиву кверху – так только слышно: динь, динь… все ахнули, и тетива на крючке: словно взводил он детскую игрушку. Бруно уж давно грыз зубы на племянника, а такая удаль в силе, которою он один до тех пор хвалился, взбесила его еще более.
– Это одна сноровка, – сказал он презрительно. – А вот, господин дамский угодник, если ты мастер перекидываться не одними хлебными шариками – так будь молодец: попади в мельника, который работает на плотине ручья.
– Дядюшка мой, кажется, видел не раз, как стреляю я по лебедю, – отвечал с негодованием племянник. – Но я не палач, чтобы убивать своих!
– Гм! своих! По низким твоим чувствам я, право, скоро поверю, что ты свой этим животным!.. Убить мельника. Ха-ха-ха, экая важность; не прикажешь ли потереть виски?.. тебе, кажется, дурно от этой мысли становится? Тебе бы не кровь – а все розовое масло! У тебя любимое знамя – женская косынка!
– Барон Бруно… помни, что есть обиды выше родства. Но если в тебе есть хоть сотая доля правды против злости, то ты скажешь, отставал ли я от тебя в деле – и, к стыду моему, не проливал ли невинную кровь русскую в набегах?
– Не отставал… велика заслуга! Рада бы курочка на стол нейти, да за хохол волокут. Подай сюда самострел мой – да сиди за печкой с веретеном… погляди лучше, как метко попадают стрелы мои в сердце подлых людей.
Он с остервенением вырвал лук из рук Регинальда, приложился – несчастный мельник рухнул в воду.
– Славно, славно попал! – закричали рыцари, хлопая в ладоши, но Регинальд, горя уже гневом от обиды, вспыхнул от такой жестокости.
– Я бы застрелил тебя, наглый хвастун, проклятый душегубец, – сказал он барону, – если б это предвидел, – но ты не избежишь казни!
– Молчи, мальчишка… или я эту железную перчатку велю вбить тебе в рот… прочь, или я, как последнего конюха, высеку тебя путлищами[17].
Регинальд уже ничего не мог сказать от бешенства, и оно разразилось бы смертным ударом стрелы, которую держал он… если б его не схватили и не связали.
– Киньте его в подвал! – зарычал Бруно, беснуясь… – Пусть его сочиняет там романсы на голос пойманной мыши. Кандалы по рукам и по ногам – да посадить его на пищу святого Антония![18]
Несчастного потащили, и целый месяц красные глаза Луизы доказывали, сколько она за него претерпела, но что сталось с ним? не ведал никто, и скоро все позабыли. Тогда такие вещи были не в диковину.
Вот, судари мои, не через долгое после того время, будучи Бруно на охоте, получает весточку от своих головорезов, которые, словно таксы трюфелей, – так они искали добычу: что русские купцы мимо его берега повезут морем в Ревель меха для мены и золото для купли. Взманило это старого грешника. «Готовьте ладьи, наряжайтесь рыбаками, едем острожить этих усатых осетров, – закричал он. – Я сейчас буду». Барон был вовсе не набожен, но достаточно для немецкого рыцаря суеверен. Он не раз ссорился с патером в Везенштейне за то, что давал собаке носить в зубах свой молитвенник, а между тем верил колдовству и боялся домовых, отчего и спать ночью без свету не изволил. Бывало, крыса хвостом шарчит по подполью, а ему все кажется, что кто-то гремит латами… вскочит спросонья и вопит на тень свою: кто там, кто тут? У кого совесть накраплена и подрезана, как шулерская карта, тому поневоле надо искать утешенья не в молитве, а в гаданье. С этим намереньем пришпорил Бруно вороного и по заглохшей траве помчался в лес дремучий. Густел лес… вечер темнел… ветви хлестали в глаза. Барон ехал далее и далее. Наконец очутился он перед избушкой, как говорится, на курьих ножках, что от ветра шатается и от слов поворачивается. Стук, стук! «Отопри-ка, бабушка!» Вот отворила ему двери старая чухонка, известная во всем околотке чародейка и гадальщица. Кошачий взгляд, волоса всклокоченные и по пояс. На полосатом платье навешанные побрякушки, бляхи и железные привески придавали ей страшный вид, и трудно было разобрать ее голос от скрыпа двери. Слава шла, что она заговаривала кровь, сбирала змей на перекличку, знала всю подноготную, что с кем сбудется, а прошлое было у ней как в кармане. Рассерди-ка ее кто!.. так запоешь курицей, по-петушьему или набегаешься полосатой чушкой.
– Кого занес ко мне буйный ветер? – сказала она, продирая глаза, задымленные лучиною.
– Не ветер, а конь завез меня, – отвечал барон,