строя, широко расставив ноги, заложив руки за спину, стоял высокий тощий офицер, спокойно глядя на приближавшихся людей. Тускло светился железный крест на его груди, серебрились погоны, блестела круглая кокарда с орлом на высокой тулье кривой фуражки. Рядом с ним стоял человек в штатском, а чуть в стороне, у обочины, между двумя солдатами – молодой парень со связанными сзади руками.
Марья шла вместе со всеми, смотрела на зеленую форму солдат, на их лица, холодные, безразличные, лишенные всякого интереса к ним, мирным жителям этой деревни.
В молодом парне все узнали Ваську Карева – семнадцатилетнего сына мельника Савелия Петровича. Бледное лицо его выглядело испуганным, губы дрожали. Марья знала, что Мельникова семья ушла раньше их, они имели достаточно времени уехать в Ленинград, и как оказался здесь Васька, было непонятно. Офицер поднял руку, останавливая подходивших людей.
– Доблесный немецки армий освобошайт шитель дерефни от большефик. Фам не нада бояца немецки золъдат, если будейт заблютать поряток и карашо работайт, – прокричал он и, видимо, исчерпав этим обращением знание русского языка, продолжал дальше на своем корявом, лающем. Он говорил, чтобы все шли по своим домам, а завтра утром собрались в середине деревни, где будет объявлен этот самый порядок. Оружие сдать немедленно. За его укрытие – расстрел. Он указал на Ваську:
– Этот человек, ваш односельчанин, – говорил офицер через переводчика, – задержан с оружием. За это он будет расстрелян.
Раздалась короткая команда. Шеренга развернулась, поднялись со щелчком автоматы, Васька вздрогнул весь, судорога прошла по его лицу, он начал оседать на землю. Солдаты подхватили его под руки, потащили от дороги. Ноги волочились по земле, он что-то кричал.
– Хальт! – крикнул офицер.
К Ваське подошел переводчик, развязал ему руки, показал в сторону реки:
– Беги.
Васька сначала не понял, но приподнялся и встал, глядя перед собой неподвижным взглядом, ноги его дрожали. Солдаты отпустили его.
– Шнель, шнель, – махнул рукой офицер. – Беги.
Васька вдруг перестал дрожать и как будто успокоился. Может, он понял, что участь его решена, сопротивляться бесполезно, или покинувшая его надежда вернулась к нему, но глаза приняли осмысленное выражение. Он бросил взгляд на стоявших с поднятыми автоматами солдат, безучастно смотревших на него, резко повернулся, прыгнул и, петляя, побежал к реке.
Ударили короткие очереди. Васька как бежал, так и ткнулся лицом вперед, зарывшись всем телом в некошеную, ароматную траву; лишь плечо с вывернутой назад рукой дергалось над малиновыми кашками клевера.
Все трудоспособное население обязано было работать. Строили деревянные дороги – валили деревья, корчевали пни, выравнивали землю под настил, укладывали плотно, одно к другому ровные поперечные бревна. Не один десяток километров уложили они таких дорог по лесам и болотам, по старым лесным тропам к линии фронта. Непосильная для женщин работа, но они делали ее, чтобы не умереть с голоду самим и не дать умереть своим детям. Они стирали горы привозимого с фронта солдатского белья, грязного, вонючего. Невыносимо густой, спертый запах стоял в бане от больших корыт со щелоком. У женщин постоянно слезились глаза, а кожа на руках покрывалась багровыми язвами.
У Марьи немела спина, отказывали руки. Ночью их ломило, и уснуть было невозможно. Она вставала, ходила осторожно, стараясь не разбудить спящую дочь, уставшую, конечно, не меньше, но молодость брала свое и Настя спала. Растирала руки, уже под утро засыпала. Но вскоре ее будили старинные часы; их красивая мелодия стала ей ненавистной – с ней приходили к Марье состояние копившейся усталости, страхов наступающего дня.
Скудный паек получали только работавшие, его не полагалось немощным старикам, малолетним детям. Люди голодали. Варили картофельные очистки, если удавалось принести с немецкой кухни, лебеду, крапиву. Особенно тяжело приходилось многодетным семьям, где дети пухли от голода, постоянно просили есть.
Зимой случились первые трагедии. Антонина Сергунова – мать четверых детей, несмотря на строгий запрет немцев не выходить из деревни, собрала кое-что из своих вещей и, надеясь обменять их на продукты, пошла в соседнее село. Она уже уходила за деревню, когда сзади раздался окрик часового. Она побежала, может быть, надеясь на что-то. Часовой выстрелил.
Тринадцатилетняя девочка Груша Гвоздкова выкрала у немцев буханку хлеба, но была поймана. На другой день, на рассвете, ее вывели из комендатуры. Она шла между двумя солдатами, маленькая, тоненькая и странно-жалкими, виноватыми глазами глядела по сторонам. Она словно не понимала, что это ее последний путь, что ее такая короткая, едва начавшаяся жизнь оборвется через несколько мгновений, что останется она в памяти людей, неподвижно стоявших у изгородей, навсегда такой – в латаном старом пальтишке, коротких валенках-опорках. Они были ей велики, понемногу сползали с ног, и через несколько шагов она их поддергивала и притоптывала.
В тишине морозного утра скрипел снег от ее шагов и шуршал о пальто висевший на груди кусок фанеры со словом «воровка». Ее мать Федосья Гвоздикова, опершись на изгородь, вцепившись в нее руками, с ужасом глядела на идущих. Потом, оттолкнувшись, вытянув шею и вся устремившись вперед, пошла к дороге.
«Гру-у-шень-ка-а», – услышала Марья глухой низкий выдох. Федосья бросилась вперед. Солдат оттолкнул ее. Она поскользнулась, упала, тут же вскочила и опять молча и яростно устремилась к дочери. Коротко размахнувшись, солдат ударил ее прикладом; она упала и осталась лежать возле дороги. Солдаты провели девочку по селу, потом через мост за реку, спустились в небольшую ложбину за бугром.
Мать Груши очнулась, приподнялась, бессмысленно озираясь кругом. Когда раздался выстрел, она дико, по-звериному закричала и стала рвать свои красивые черные волосы, клочьями бросать их перед собой. Потом вскочила и, как подстреленная птица, неестественно взмахивая руками, спотыкаясь и падая, побежала к мосту. Шедшие навстречу солдаты пропустили ее.
Долго слышались из-за реки ее протяжные, рвущие душу, глухие стоны.
Глава 5
Однажды в баню, где жили Марья с Настей, зашел пьяный немецкий солдат – белобрысый, высокий, с наглыми, злыми глазами.
– Матка, яйки, яйки дафай! – потребовал он. – Ко-ко-ко, – он присел и замахал руками, стараясь лучше объяснить, что ему нужно.
– Какие вам яйки, ироды проклятые, вон чем вы нас кормите за нашу работу, – нараспев говорила Марья, показывая ему кастрюлю с отваренными картофельными очистками, – всё наше вы давно сожрали, звери ненасытные.
Что-то в интонации голоса немцу не понравилось, он погрозил: «Но, но, матка». Потом, убедившись, что здесь ему поживиться нечем, сел на табурет у стола, достал из кармана блестевшую никелем губную гармошку и начал выигрывать, с интересом поглядывая на Настю, сидевшую с другой стороны с трехлетним мальчиком на руках –