новорожденной травы. И тут к Володе медленно, с иссякающей скоростью подкатился мяч. Володя не отвел головы. Он явственно слышал, как под мячом, подминаемые его последним оборотом, прошуршали травинки, тихонько треснул жухлый прошлогодний листок, и мяч замер, качнувшись, словно заснул на месте, в сантиметре от Володиного лба. От него пахло сапожной кожей. И тут все, приуставшие, повалились, гогоча, вокруг Володи. О чем тогда говорили на поляне, Володя не упомнил, но было удивительно хорошо и привольно, и жизнь впереди казалась полной свежих бессчетных радостей, как весенний лес — молодой листвой. Олег Матвеевич и еще трое ребят — но не Володя — закурили. Володя этого не одобрил, хотя, конечно, ничего не сказал. «Неужели бросят окурки на траву?» — с тоской подумал он и уже ничего не слушал, а только ждал. Учитель расковырял пальцем дырку в земле, засунул туда окурок, присыпал землей. Остальные поступили так же. Но все равно Володе было неприятно, почему-то обидно за весеннюю, в зеленом дыму поляну.
Потом шли обратно к станции, но каким-то другим путем, переходили речку через мостик, а внизу на бережку стояли три «Москвича» с распахнутыми дверцами, рядом на подстилке загорали, выпивали и закусывали приехавшие. Орала вынесенная на травку «Спидола», серебрясь иголочкой антенны. И вот тут-то Олег Матвеевич надменно фыркнул и произнес эту фразу, застрявшую у Володи в памяти: «моторизованное мещанство». Слова эти показались тогда Володе злыми, несправедливыми, в ту пору автомобильная лихорадка еще не начиналась, на владельцев машин смотрели скорее как на фанатиков и отчасти мучеников…
В Москве на вокзале не разошлись, а поехали к Олегу Матвеевичу домой в какой-то старинный переулочек, вроде бы возле Крымского моста. Историк жил в одноэтажном домике, запомнились наличники на одном окне, вырезанные самим Олегом Матвеевичем, — были там козьи морды, петушиные головы, груши, танцующие скоморохи; Олег Матвеевич рассказал, что чуть не два года орудовал ножами и стамесками…
Все это было давным-давно, в детстве, а сегодня эта морда в болотном пиджаке до того взвинтила Володю своими нечестивыми домогательствами, что он и дома не мог успокоиться.
Отхлебывая перловый суп с грибами и сметаной, поданный женой Еленой, Володя пожимал плечами и гневно недоумевал:
— Какой-то автомобильный пир во время бензиновой чумы.
— А что такое?
— Да то такое, что частники замучили: продай да продай им стройматериалы для гаража. Газет люди не читают. Нефть иссякает, через десять лет бензина для частников уже не останется, их коробочки пойдут в металлолом по пять копеек кило, а они с ума сходят, гаражи строят, да еще из ворованного. Через двадцать лет на лошадках ездить будем. Нет, я б машину не стал покупать ни за какие коврижки, даже если бы у меня были деньги.
— Ну, этот вариант нам не угрожает, — сказала Елена, ставя на стол сковороду с котлетами и жареной картошкой.
— Какой вариант?
— Ну, деньги…
— А ты что, голодаешь или голая ходишь? Тебе все мало, тебе надо, чтобы я воровал? Так и скажи.
— Нет, мне этого совсем не надо. Я только хочу сказать, что если бы у нас были большие деньги, ты бы и на «Жигули» смотрел иначе. И давно бы себе гараж отгрохал. Из бракованных плит.
— Что за наглые утверждения! — взорвался Володя и хотел добавить еще что-то резкое, но он здорово умаялся за день, а теперь еще размяк от еды и потому ничего не сказал, а обиженно завалился на тахту, взял спортивную газету, уставился на нее невидящими глазами и вдруг подумал: «А может, я отсталый?»
И как все крепко верующие люди, он, почувствовав сомнение в истинной ценности объекта своей веры, испугался, словно земля качнулась под ним и пошла зловещими трещинами, грозящими превратиться в разверстую пропасть.
«Нет, нет!» — сказал он себе и помотал головой, отгоняя сомнения. Однако мотание головой плохо помогло. Срочно требовалось как-то дополнительно утвердиться в правоте своего неприятия частновладельческого автомобилизма.
В пятницу после работы прораб Володя Соколов доехал на метро до Кропоткинской и пошел по левой стороне, заходя во все переулки: Всеволожский, Лопухинский, Мансуровский…
В тихом, дремотном Мансуровском Соколов увидел справа за чугунной решеткой забора запущенный тенистый садик, а в нем темный одноэтажный дом, каким вроде бы уж и нечего делать в центре гигантского города. Не сюда ли они приехали с вокзала пятнадцать лет назад? Домик как будто тот, но окна без резных наличников. Соколов нажал белую пуговку звонка.
Дверь отворил человек в джинсовой курточке по поясницу и в затасканных брючишках того же материала. Человек жевал и, сузив глаза, чуждо, выжидательно глядел на Соколова. Некогда острый клин его матадорского лица чуть затупился, оплыл, узкие бачки стали серенькими, но все-таки это был Олег Матвеевич, и никто другой.
— Олег Матвеевич? — полувопросил, полуподтвердил Соколов.
— Угу, — сказал Олег Матвеевич, что-то проглатывая и освобождая рот для разговора. Губы и примыкающий к правому уголку губ кусок щеки лоснились.
— Не узнаете? — спросил Соколов.
Будто ставенки распахнулись на зрачках историка, а за ними открылись теплые, дружеские глаза.
— Десятый бэ, Коршунов, — сказал историк.
— Почти правильно. Соколов.
— Заходи, заходи, я же помню — пернатая фамилия…
Володя прошел в дом. На антикварном столике с гнутыми ножками стояла на газете сковорода с блинами, тарелка, масленка.
— Не желаешь ознакомиться с моими кулинарными экспериментами? — спросил историк, садясь за прерванный ужин. — Жена уехала отдыхать…
— И все блины комом?
— Только первый. Но я его съел, принял удар на себя.
— Спасибо, я сыт, — наврал Соколов.
Он сел и огляделся. У окна стоял письменный стол, на котором лежали пузатая папка с тесемками и кассетный магнитофон.
— Записываем песни дождей и черемух? — спросил, кивая в сторону магнитофона.
— Какая там черемуха… — Олег Матвеевич сокрушенно махнул вилкой, прежде чем вонзить ее в очередной блин. — Не жизнь, а крысиные гонки в беличьем колесе. Дохнуть некогда, долгов — выше головы. Вон халтуры набрал — на весь уикэнд…
— Вы все в школе по-прежнему?
— Давно ушел, — сказал историк, крепко утирая губы и щеку носовым платком. — Ну уж, чаю мы с тобой попьем, тут ты не отвертишься.
— Чаю можно, — согласился Соколов.
Олег Матвеевич сходил на кухню, принес две чашки чаю.
— Понимаешь, сеять в школе разумное, вечное, конечно, почетно и необходимо. Но это немножко монотонное занятие для самого сеятеля. Каждый год одно и то же. Я перешел в издательство. Редактирую, составляю сборники, сам пишу… Это и разнообразнее и материально интереснее и вообще… Но мне очень приятно, что в памяти, наверное, двухсот таких пацанов, как ты, я остался учителем