снопы за борт, украдкой перекрестился, и стали они с Александрой грести к Зареченску, до крови разбивая руки.
Колька сидел на задней банке, держал весело гулившего Алёшку и круглыми от страха глазами смотрел на Александру, которая резиново улыбалась, налегала на вёсла и шутками-прибаутками веселила ребят. Толя и Александра даже весёлые песни затянули, мало-помалу и Николенька тоже запел за ними – так здорово было плыть, так замечательно было петь: «Так пусть же! (гребок) Крас! (гребок) ная! (гребок, гребок!) вздыма! (гребок) ет власт! (гребок) но! (гребок) свой штык (гребок) мозо! (руки болят!) лис! (гребок!) той рукой!» Только раз не смогла удержаться Александра – оглянулась она на белое лицо хрипло поющего мужа, увидела его покалеченные руки-клешни, сбитые в кровь, и слеза соскочила с её ресниц. Но только одна слезинка – Александра была большая молодец.
Уже возле самого Зареченска, недалеко от спящего берега, Толя и Александра выпустили вёсла и попадали на борта лодки. Их тяжко стошнило от перенапряжения, но больше от страха за детей. Чёрный нос лодки продолжал разрезать гладкое зеркало широкого плёса длинными расходившимися усами-волнами, чуть слышно журчавший след за кормой чертил пологую дугу по тихо вздыхавшей воде, и в жемчужной бесконечности белой ночи было слышно, как хрипят загнанные люди…
Спустя две недели Толя вернулся на «хутор» и, к своему удивлению, обнаружил, что банда не сожгла его дом, только разворотила всё и побила – видно, что искали ценности, да, похоже, не нашли. Да и искать было нечего. Птица была перебита, весь двор был запорошен перьями. В сарае он не смог удержаться дольше секунды – его мгновенно и мучительно вывернуло при виде отрубленной головы Бодайки, мутно и укоризненно смотревшей на него из зачервивевшей кучи костей, требухи и кровавой дряни. Толя почувствовал, что его мечты, его тяжёлый труд были залапаны чужими, воровскими, липкими руками, поруганы и втоптаны в грязь теми, кого ещё со времён блокады он ненавидел искренне, всем сердцем. И такая боль и лють закипели в его сердце, что был бы он один, то пошёл бы, как в войну, нашёл бы и стал рубить и резать, рвать руками блатную сволочь. Но Алёшка, Николенька, Сашенька…
Целый день пропадал Толя на острове. Он подрубил с такой любовью сделанное высокое крыльцо, выворотил сваи маленького причальчика, чтобы с воды не было видно, и все брёвна и доски перетащил далеко за сарай. Единственно, не стал он валить столбы, по которым из Зареченска через соседние острова, над прибрежными кустами и неширокими проливами были переброшены электрические провода.
…Уже давно полуночная северная заря полыхала в полнеба, а он, как сумеречный дух разрушения, скрывал следы человеческого жилища. Наконец, вымотавшись до звёздочек в глазах, он наглухо, зло и умело заколотил все окна и двери заново сделанными тяжёлыми щитами и только тогда присел на серую макушку старого острова, в морщины которого вцепились высокие медные сосны. Достал из нагрудного кармана горячую и влажную пачку, трясущимися обрубками пальцев вынул папиросу, какое-то время шуршал коробком и вставлял спичку под огрызок большого пальца, чиркнул, секунду засмотрелся на зашипевший, заплясавший огонек и медленно, не торопясь закурил.
Его глаза, залитые потом, были зло сощурены, темнота прорезала две морщины по щекам. Губы ещё сжимались гримасой злости, он цепко и навсегда запоминал место, где он так и не завёл свой большой семейный дом. Он запоминал все расщелины, скалы, все камни, которые он смог перенести, и непосильные валуны, вдавившиеся в землю небольшого огородика Александры, потом какое-то время смотрел на ветер, запутавшийся в пушистых верхушках сосен. С каждой затяжкой тлеющий огонек папиросы освещал заострившиеся черты лица. Потихоньку сердце выровняло свой бег. Толя аккуратно потушил окурок о гранит, затолкал бычок в глубокую трещину, подобную его новым морщинам, достал из кармана платок, вытер с лица оставшийся пот, тяжело поднялся, взял неразлучный ящик с плотницким инструментом и перетащил всё в лодку.
Одним слитным движением он столкнул лодку с языка скалы и пересел на вторую банку. «Фофан» плавно закачался на воде, словно старый верный пёс, трущийся боками о ноги хозяина, Толя же, не торопясь, развернул лодку и тихими, каплями свистящими, крадущимися гребками настоящего рыбака повёл лодку к Зареченску. Пустая лодка быстро разогналась и шла по чуть парящей воде ходко и легко. На северо-западе на фоне зеленовато-бирюзовой бездны небесного круга золотом и серебром сверкала дуга далёкого облачного вихря, а за Толиной спиной сизая ночь выпускала на охоту мерцавшие стаи звёзд…
Так, со страху, Филипповы и забросили свой «загородный дом», на который они возлагали столько надежд.
Милицейский капитан Садыков, тайно пьющий грузный и послевоенно-хмурый мужик, честно пытался помочь уважаемому в городе прорабу, но при всём желании не мог разорваться – хутора вспыхивали по всему району, и больше было хлопот с перевозкой и учётом обгоревших трупов, чем с поиском налётчиков. Одна была надежда на чрезвычайную группу МГБ, которая, похоже, задерживалась.
4
Зинаида, конечно же, не знала, да и не хотела знать об этих мрачных делах, случившихся с братом, да и некогда было ей – Витя, старший сыночек, за зиму превратившийся из домашнего мальчика в поджарого подростка с чересчур длинной, «лиговской» чёлкой, не скрывавшей упрямые серые глаза, так вот, на школьной перемене её любимчик Витя жестоко отметелил Борю Саенко, сына самого Валентина Петровича Саенко, при виде которого сама директриса исходила восторгом и уместным почтением. До звона в ушах выслушав шипение директрисы и громкие вздохи классной дамы, Зина вернулась домой и попыталась в первый раз в жизни выпороть сына. Но лишь раз неловко зацепила ремнём – хотя онемевший от несправедливости обвинений Витя стоял истуканом, его глаза вдруг стали так похожи на отцовы, что Зина бессильно упала на табуретку, уронила голову на клеёнку кухонного стола и заплакала, выкрикивая обиду. Между ними – упрямо молчавшим Витей и плачущей мамой – метался испуганный Жора, почувствовавший трещину отчуждения между старшим братом и матерью, не простую детскую обиду, а новое, очень взрослое противостояние характеров.
Слёзы слезами, обиды обидами, но надо было что-то срочным образом делать – Вите никак нельзя было оставаться в Ленинграде, так как Валентин Петрович, герой блокады, уважаемый, солидный и всё доводивший до результата мужчина, легко мог сломать жизнь парню. И никак она не могла защитить Витю, не было смысла и возможности что-либо доказывать, куда-то жаловаться – что могла противопоставить простая шлифовщица слову райкомовца? Не рассказывать же людям о том, при каких обстоятельствах Валентин Петрович собрал прекрасную послевоенную