*
— Ах ты, сучка!
— Сам ты кобель!
Шумно стало на бугре. Даже волки окрест примолкли.
— Трястись бы те лихоманкой! Ураков меня разбою учил, трубку свою подарил!..
— Да угори ты с ним, со своим Ураковым! Отец, вишь, родной! Трубку он ему подарил! Не будь меня, по сей бы день казан чистил!..
— Ладило б тя на осину!
— Пеньковый бы те ошейник!
Так вопили, что на пирушке их услыхали. Сбежалась к бугру вся шайка.
— Ташши кошму! — неистово кричит Стенька.
* * *
— Опаньки… — еле вымолвил я. — Так, выходит, княжна не первой была, кого вы утопили?
— И не последней, — мрачно прибавил он. — Вот назови нарочно какую-нить речушку в округе. Назови, ну?
— Н-ну… Хопёр, — сказанул я наугад.
— Хопёр? Топил и в Хопре… Ишшо!
— М-медведица…
— В Медведице — двух! Сначала одну, потом — другу… Бяда-а… Тут, вишь, как лизнул я тады камушек — сразу на баб потянуло. Или их на меня… Поди пойми!
— Но княжну-то всё-таки — в Волге? А то я читал у Людвига Фабрициуса, что вы её в Урале… т-то есть в Яике… И не просто утопили, а в жертву принесли… В лучшие наряды велели одеться… драгоценности нацепить…
— Это который Фабриций? — брезгливо осведомился он. — Это тот, что ли, шут гороховый, который в Астрахани казаком представлялся?
— Ну да! За капитана Бутлера приходил вас просить…
— А ему-то почём знать, петуху гамбургскому? Его ж тады в Яицком городке не было, ён тады с князем Львовым, крёстным моим, войском шёл…
— По слухам, видать, писал…
— Не иначе…
Сплошные иноземцы. Фабрициус — голландец, княжна — та и вовсе басурманских кровей…
— Это что ж получается, Степан Тимофеевич? Русских топили-топили — и никто о них даже не вспомнил! А чуть одну персиянку — сразу шуму на весь свет! Первой-то Настя была?
Крякнул, насупился, кивнул.
— Так вот прямо взяли её и кинули? — продолжал допытываться я. — В набежавшую волну?..
— Ага! Кинешь её… — покряхтывая от неловкости, буркнул старик. — В набежавшую… Токо встал я на кошме, чтоб на руки взять, а она, слышь, ка-ак меня пхнёт! Я кубарем с кошмы в воду… А стрежень, прикинь!
— Н-ни фигассе…
Образ Насти предстал передо мной совершенно в ином свете. Нет, эта бы в жертву себя не принесла. Скорее бы уж всех остальных в стень обратила.
— И как же вы…
— Да вот смекнул крикнуть: «Голон-голон-голынгач!» Кошма и притони… Чаво тут? На дно — так заодно!
— Ну вы-то выбрались… А Настя?
— А Настя, мнится, плавать не умела…
— Как же так?
— А на что ей? Раньше-то её Волкодир на горбу возил…
* * *
С грехом пополам, однако выплыл. Не Чапаев — не утоп. Ну так на том-то две кольчуги было, одна своя, другая орлёная, Иваном Грозным подаренная[3], а Стенька-то налегке: сабелька на поясе да кистень в кармане — вся тягота. Да и кистень-то, между нами, не кистень — так, кистенишко. То, что в народе у нас гасилом зовётся, гирька на ремне.
Сидят разбойнички кругом костра, чарки в руках держат, а пить сумлеваются, потому как не знают, за что: за здравие али за упокой? И тут выходит к ним Стенька — весь в мокрых шелках.
— Чаво приуныли? Чару мне, да поболе! Зарок давать буду!
Встревожились, переглянулись. Атаман зарок даёт — жди беды.
Подали кубок. Осушил его Стенька единым махом, губы утёр.
— А зарок таков: никаких больше баб!
Не сдюжили — прыснули.
— Ага! Зарекался пить: с воскресенья до поднесенья…
— Хоть в нитку избожись, не поверим!
— Эк тебя Господь-то перевёртыват!
Нахмурился атаман.
— С ними ночь провожжаисси, — толкует, — сам наутро бабой станешь.
— Да наутро ты и сам обо всём забудешь!
— А забуду — напомни!
* * *
Пришло утро. Проснулся атаман раньше всех, вылез из землянки, окинул оком Волгу, степь, бугры. Как бы мне, кручинится, этот Настин бугор отметить: чтоб, значит, посмотрел на него — и всё бы разом вспомнил.
Взлез наверх, глянул: обоз идёт — три воза со стёклами, солнышко от них так и отскакивает.
— Стой! — кричит.
Испугались возчики, стали. Вроде не Ураков на бугре, но голос-то — атаманский. Подбежали, в ножки кланяются.
— Опрастывай! — велит им Стенька. — Ташши наверх!
Опростали, потащили. Весь день трудились. В степи-то взять больше нечего, да и на Волге, как на грех, ни судёнышка. Засыпали битым стеклом — засверкал бугор издалече. Возчики уж не чаяли живыми уйти, ан ушли! Стенька-то им в память не одну меру серебра отвалил да и отпустил с порожними возами по разным дорогам.
Воротился в стан, оглянулся: сияет Настин бугор, лучиками топорщится. Так-то вот! Слово наше крепко: никаких больше баб!
* * *
Любо, братцы, любо… Оно и понятно: с таким-то атаманом! Одно не любо — больно уж охоч клады прятать. И с зароком, и без зарока, и на девять голов, и на тридцать девять… Землю рыть замучишься!
Придумал: укрыл в горе по пути к Промзину городищу две бочки серебра. Ну укрыл и укрыл, пускай бы себе там и лежали. Так нет, он же без озорства никак не может: выходят те бочки по ночам из подземелья и катаются, погромыхивая цепями и деньгами серебряными. Лишь бы людей дразнить!
При Уракове всё же попроще жилось. Ограбили, продуванили, опять ограбили… Кое-что прикапывали, конечно, но не так. Без выдумки.
Или вот в Великую Отечественную. Долбанула артиллерия по сталинградскому берегу (сейчас там 7-я Гвардейская улица) — круча-то и оползла. И высунулись две старинные пушки, монетами набитые, а монеты уже в слиток слежались. Солдаты, понятно, обрадовались: сокровище. Сколько танков построить можно! Всё для фронта, всё для Победы! А клад-то — заговорённый. Опять долбанула артиллерия, опять круча съехала. И где теперь те пушки?
Точно говорю — сам на 7-й Гвардейской жил.
А то ещё проговорится для виду в застолье: мол, там-то и там-то зарыто, а на сколько голов — не скажет. Один бедолага подслушал: рыл-рыл, да и провалился в преисподнюю. А из-под земли голос: «Девятый!» Вот и думай теперь: копать, не копать? Ежели на девять голов клад положён — твой будет. А ну как на тридцать девять?
Или припала раз смёртная марь. По-русски сказать, сильная жара.
— Чавой-то мне, — говорит, — братцы, томно. Не то в холодке вздремнуть?
Ушёл — и нет его. А там озерцо было неподалёку. Захотелось одному из разбойничков тоже в тенёк, под иву. Подобрался он по-тихому, чтобы, значит, атамана не потревожить — глядь, а атамана-то и не видать нигде. Наклонился