другой. — И плюньте вы, хлопчики, на эти побасенки. Страшно будет до ветра в кустарник ходить. Ешьте вот лучше.
И первый оскреб картофелину вплоть до розовой кожуры, разломал, — пар так и повалил из рассыпчатого разлома, — и, бережливо посолив, начал есть.
Ели картошку с тонкими ломтиками сала. Картошка была вкусная, и поэтому у всех даже за ушами трещало, так уминали. Павел так тот, вообще-то, не терял времени, чтобы оскребать, и потому весь рот у него был черным, как у злой собаки.
— А ты не говори, — предложил наконец Андрей. — Побасенки побасенками, а такие вот, как этот, болотные паны чаасто по ночам летают. Гаврила из Дреговичей врал, думаешь?
— А я и не слышал ничего, что там он баял, — удивился Кондрат.
— Так ты поведай нам, Андрейка, — попросил Павел.
Андрей кашлянул, собираясь с мыслями.
— Гаврила этот по панскому разрешению охотится. Если там старому Загорскому-Веже утки понадобятся или еще что, так Гавриле говорят. И вот пошел он раз в пущу и заблудился. Видит, что до утра все равно дороги не найдешь, и решил ночевать. А топь вокруг, так он выбрал сухое место, развел на нем костерок и сидит, греется. Начал было уж дремать. Аж тут бежит из тьмы какой-то сударь, худой, верткий и лицом темноватый. «Как ты, мужик, смеешь на панском пути костер разводить?! Здесь паны вскоре ехать будут!» — «Барин, — взмолился Гаврила, — какая тут тебе дорога, если одна трясина повсюду. Живота скорее лишишься, нежели конем проедешь». Тот и слушать не стал, разбросал в топь головешки, аж они засипели только, а сам побежал дальше. Гаврила стоит и ждет. Вот, думает, напасть. Лоботряс какой-то, басурман, шутить вздумал над христианской душой. А потом слышит, топают копыта, визжат колеса. Катится карета шестериком, вокруг нее всадники. А сверху на карете жердь привязана. Крик, хохот, кони ржут. А паны, — и в карете, и на конях, — все черные, аккурат как этот, со змеею. Лица темные, волосы черные, одеяния черные с золотом. И карета черная.
«Посторонись, мужик!» — кричат. Тут Гаврила и понял: болотные паны. Катят по трясине, как по сухому. Озорники! И так целыми ночами гонять будут. Но Гавриле терять нечего: еще, может, и днем с трясины не выйдешь. Так он начал просить: «Мои вы сударики, мои голубчики, покажите дорогу, как мне выйти. Заплутал». Те хохочут: «Цепляйся сзади за карету». Гаврила подцепился — как помчались они. Помчались, как пуля. Грохот, деревья по обе стороны валятся, хохот. Близко-далеко-узко-широко и выше, выше. Дух заняло. Звезды вот-вот ниже колес будут. И тут как раз над головою сук высокого дерева. Он — цап за него! Карета из-под ног рванула и помчалась дальше. Только фурман захохотал и крикнул: «Ну, имеешь счастье!» — да концом длинной плети — меж ушей. Гаврила завизжал но сук не отпустил Держится, кричит как угорелый. А дальше осмотрелся — аж это он в своем дворе, висит на перекладине, на своих воротах. Жена из хаты выходит. Как раз первые петухи. И жена ему говорит: «С вечера, — говорит, — пропал холера. Чего ты туда полез, чего ты горланишь, чего лопаишьси, пьянчуга?»
Кондрат покачал головою и сразу заулыбался, тоже вспомнил.
— С шурином Гаврилы еще лучше было. Тот прослышал от кого-то, что если не есть целый день в последние Деды перед колядными запусками и потом одному лечь в хате и не говорить, не смеяться, так можно увидеть «дедов». Так и сделал. А вечер темный, ноябрьский. Вот он лежит и видит, — лезут через вершок для дыма... Сначала отец его, покойник, лезет, потом дед, потом прадед. Наверно, всех, аж до самого Адама, увидел бы. Аж за прадедом лезет дядя. Святой жизни был человек, службы ни одной не пропустил. Вечно его жизнью малышу глаза кололи, как, бывало, заберется в чужой огород или опары украдкой возьмет и наестся. Лезет дядя и лезет, почти весь уже просунулся, аж тут его что-то задержало: как ни дергается — не пролезает, и все. Аж это у него к поясу борона привязана. Украл в земной жизни и даже на исповеди не покаялся. Тут шурин Гаврилы вспомнил все муки, которые из-за святости дяди претерпел, да как захохочет. Ну и все. Вылетели они все в вершок и исчезли.
Положил в костер большое сухостойное полено.
— Ложитесь уж, хлопцы. Хватит.
...Все улеглись. Алесь только как лежал, так и остался. Андрей положил тулуп рядом с ним, тихо окликнул.
— Спит? — спросил Кондрат.
— Спит, — шепнул Андрей. — А ты заметил, что у Раубича огонь погас?
«Я не сплю совсем», — хотел было сказать Алесь, но сразу провалился в такой глубокий сон, что не успел даже шевельнуть губами.
Дети спали. Сухое полено медленно догорало, рассыпая угли. Туман поднялся из ложбины и подступил ближе, будто хотел послушать сонное дыхание. Кони также тонули в тумане, и только их головы да длинные шеи поднимались над молочным туманным озером.
IV
Полевая дорога ныряла в ложбины, взбиралась на пригорки и опять извивисто падала вниз. И так было без конца, а вокруг лежала густо-зеленая, без единой проплешины озимь, такая молодая и веселая на взгорьях и бездонная в ложбинах, такая прогретая на солнце и студено-сизая в тени, что даже дух захватывало.
Очень-очень редко попадались посреди бесконечного зеленого ковра огромные, как дубы, дички, да там-сям, где в овраге выпевался родничок, склонялась над ним серебряная ива.
И опять озимь, одна лишь озимь. А над озимью, привязанные невидимыми нитями, трепещут жаворонки. А на земле, на всем ее густо-зеленом пространстве, лишь одна подвижная точка: едет по дороге рессорный английский кабриолет, а в нем мальчик одиннадцати лет и тридцатилетний мужчина.
Мальчик в белом полотне, как мужик. Мужчина в чесучевой тройке, штиблетах и широкополой соломенной шляпе...
— Может, вам шляпу отдать, паныч? — голос у мужчины легковесный, с выразительным польским акцентом. — Головку напечет.
— Не надо, пан Выбицкий.
— То добже, смотрите. Hex тылько пани потом не бранит Выбицкого, если у ребенка заболит головка
— Я коров на солнце пас. Так они порой рассвирепеют от укусов слепней и бегут как бешеные, а самому ничего.
Пан Выбицкий смотрит на мальчугана и на его молодом, наивном лице появляется мученическое выражение; ребенок пас коров, — Езус-Мария! Ему хочется сделать парню что-то приятное, и он лезет пальцами