она снова. — Она сейчас встанет… Уснула после ночной смены.
Женщина ввела гостей в крохотную кухоньку. Дима скептически огляделся. Башку бы с плеч Никите Сергеевичу за эти кельи. Впрочем, благое дело делал. Вытаскивал народонаселение из бараков и коммуналок И не его вина, что народонаселение до сих пор в таких клетушках ютится. Дай Бог здоровья дядьке в кепке — может, хоть он москвичей из этих нор вызволит?
— Мам, ты чего меня будишь? — Сонная женщина, худенькая, растрепанная, еще не проснувшаяся толком, вошла было в кухню, на ходу набрасывая халатик на ночную рубашку. Увидела незнакомых мужиков, охнула, выскочила из кухни, крикнув досадливо, смущенно: — Ну что ж ты не предупредила?
Она вернулась через пару минут. Халатик был застегнут на все пуговицы, волосы наспех подобраны.
Лева вскочил и поцеловал руку растерянной, ничего не понимающей Нине. Дима тоже поднялся со своего табурета и учтиво склонил голову. Нина перевела на него взгляд, и глаза ее округлились от удивления.
— Здра-авствуйте, — протянула она. — Надо же! Правду говорят: мир тесен. Москва — город маленький… Я вас знаю, вы в нашем ресторане бываете.
Она улыбнулась. Улыбка у нее была замечательная — открытая, искренняя. Сразу стало легче. Ушла эта дурацкая неловкость, общее напряжение.
— Мы потому вас и выбрали, — усмехнулся Дима, толкнув Леву в бок (мол, дари наконец цветочки). — Я вас выбрал. Первой из списка. Глянул в графу «профессия», смотрю — а вы в моем любимом заведении работаете. Ну, думаю, не иначе как судьба.
— А что за список такой? — спросила Нина, принимая из Левиных рук букет. — Спасибо… Мама, поставь цветы… Что у вас за дело-то ко мне, не пойму?
— Речь идет о деловом соглашении, — вкрадчиво пояснил Лева.
— Да вы садитесь, господа, — перебила его Нина, снова улыбнувшись. — Садитесь, прошу вас.
Лева опустился обратно на свой табурет, а Дима остался стоять, привалился к подоконнику и, скрестив руки на груди, с интересом рассматривал хозяйку. Как она произнесла это свое «господа»! Как это у нее получилось — легко, естественно, просто. Будто всю жизнь она так говорила: «Прошу вас, господа… Садитесь, господа…»
Гены. Генная память, не иначе. А мы, совки, крестьянские дети, хоть и твердим теперь через слово, важничая, упиваясь звучанием этого полузабытого, реанимированного обращения «господа», — выходит оно у нас коряво. Фальшиво, натужно, нескладно. Какие мы, к дьяволу, господа! Мы — не господа. Мы — дворовые.
— Речь идет о деловом соглашении, — говорил между тем Лева. — Крайне выгодном для вас, поверьте.
— А что я могу вам предложить? — удивленно спросила Нина.
— Фамилию, — быстро сказал Лева. — Вашу фамилию. Мы хорошо заплатим.
— Зачем вам моя фамилия? — Теперь Нина уже совсем была сбита с толку. — Мама, ты что-нибудь понимаешь?
Та молча, поджав и без того узкие губы, опускала гладиолусы в трехлитровую банку. Диме показалось, что, в отличие от дочери, мать уже догадывается, в чем дело.
В кухню влетел крепенький пацанчик лет пяти, светлоголовый, как его Никита. Вбежал, прижался к материнским коленям.
— Зачем нам ваша фамилия? — переспросил Лева, вытаскивая из кармана куртки несколько пластинок жвачки и вручая их мальчику. — Сейчас объясню. Вы — Шереметева. Отпрыск, так сказать. Потомок аристократической династии..
— Я?! — поразилась Нина, теребя верхнюю пуговицу халата. — Да бог с вами! Какая династия? Вовка, иди в комнату… Иди, иди!
Мальчишка запихал в рот сразу три жвачки и умчался.
— Мы тем Шереметевым никто, — пояснила Нина поскучневшему Леве. — Мы к ним никакого отношения не имеем. — Голос ее звучал так, словно она оправдывалась. — У меня отец бухгалтером был, а мама — кладовщицей.
И она вопросительно взглянула на мать, как бы ожидая от нее подтверждения своим словам. Мать не спешила отвечать. Взяла тряпку, принялась зачем-то вытирать и без того чистую клеенку на столе.
— Мама, — не выдержала наконец Нина, — что же ты молчишь?
— Бухгалтер-то бухгалтер, — выдавила мать. — Да из этих… Из тех.
— Из каких, мама? Ой, да не верю я… И ты всю жизнь… — Она с трудом подыскивала слова, потрясенно глядя на мать. — И ты всю жизнь молчала?
Дима вжался спиной в стену и машинально потянулся к карману пиджака за сигаретами. Черт, бросил же, позавчера бросил окончательно. Лева — гений интуиции, как он угадал? — кинул Диме пачку сигарет и спросил у хозяйки:
— Здесь курить можно? Вы позволите?
Нина не слышала его. Она была оглушена, подавлена, смята. Она только повторяла без конца, глядя на мать:
— Что же ты молчала, мама? Что же ты молчала?
— Всю жизнь молчала и дальше бы молчала! — крикнула женщина. Она скрестила руки на груди, выпрямилась, гордо вскинула маленькую головку. Лучший способ обороны — нападение. — Зачем тебе было знать-то? Это теперь, вишь, модно стало в родословных своих копаться. Зачем тебе знать было? У меня жизнь переломана, перекалечена, так хоть ты… Я думала, хоть ты поживешь по-человечески.
— Я — по-человечески? — переспросила Нина. — Это я живу по-человечески? А, мама?
Дима смотрел на нее, худенькую, растрепанную, в этом ее ситцевом халатике, и ощутил вдруг внезапный укол острой жалости к ней. Какого дьявола он сюда приперся? Вторгся в чужую жизнь, в чужие тайны, разбередил чужую боль..
Он сунул в карман пачку сигарет, так и не распечатав ее, откашлялся и сказал решительно:
— Вы уж нас, кретинов, простите. — Он хлопнул Леву по плечу. — Пойдем! Простите, бес попутал. Бывает, — повторил он, взглянув на Нину.
Коротко кивнув хозяевам на прощание, Дима подтолкнул растерянного компаньона к дверям.
Они не спали всю ночь. Забравшись с ногами на низенькую продавленную тахту, они говорили, перебивая друг друга, то плача, то успокаиваясь.
Мать достала с антресолей пропахшую нафталином, пропитанную острыми запахами старушечьих лекарств коробку из-под ботинок «Цебо», развязала тесемочки, скрученные из пожелтевшей марли, и достала из коробки связку старых писем. Лагерных.
Нинин отец… Что она о нем знала раньше, его дочь, родившаяся через полгода после его смерти? Знала, что работал бухгалтером. Что был немолод и нездоров, что она, Нина, поздний ребенок..
— Мама, что же ты ничего о нем не рассказывала? — твердила она теперь, перебирая эти старые письма.
— Но ведь ты и не спрашивала, — оправдывалась мать сквозь слезы.
Все верно. Нина не спрашивала. Потому что был отчим, добрейшая душа. Потому что он любил ее и баловал, и с каждой получки, с каждого аванса (он говорил «аванец», посмеиваясь) он приносил приемной дочке, «кралечке своей», гостинцы — монпансье в круглых жестяных коробках, кукол, которые умели закатывать глаза и пронзительно выговаривать «мама».
Это еще что! Отчим работал киномехаником в «Колизее»! О чем еще