внести изменение в протокол допроса: вычеркнуть слово «признался», заменив его словом «признал». То есть после четырех месяцев допросов он отнюдь не признался (а это означало бы признание вины), а скорее признал, что возглавлял деятельность Бейтара, но при этом настаивал, что в деятельности Бейтара не было абсолютно ничего преступного либо антисоветского.
После ареста и начала допросов Бегин попросил предоставить ему переводчика. Это оказался начитанный, образованный еврей, обладающий хорошими знаниями о Теодоре Герцле и сионизме, который не уклонялся от споров с Бегином. Когда переводчик сказал ему, что «сионизм — это всего лишь большая фальшивка» и что его основоположники вовсе не собирались создавать еврейское государство, Бегин был потрясен. Он просто не мог представить себе, чтобы еврей не был сионистом, и как это возможно — сомневаться в искренности сионистов и в их стремлении создать еврейское государство[78]. Переводчик, следователь и Бегин вели трехсторонние дебаты, в ходе которых Бегин защищал сионизм, а два офицера осуждали его[79]. Бегин не отступился от своих позиций.
Более того, он предложил следователю одно из своих наилучших определений сионизма и одновременно довод в его защиту. Об этом Бегин пишет в книге «В белые ночи»[80]:
Позвольте, гражданин следователь, привести пример. Вы проходите мимо дома, в котором вспыхнул пожар. Что вы делаете? Вызываете, разумеется, пожарных. Но если вы услышали голос женщины или детский плач, разве будете вы ждать пожарную команду? Разумеется, нет: вы броситесь спасать женщину или ребенка. В точности таково же наше положение. Наш дом горит в огне антисемитизма, и пламя уже подкрадывается к нашим братьям и сестрам, к нашим детям. Как могли мы ждать? Революция, положим, была пожарной командой для страдавших от антисемитизма евреев Польши, Германии или любой другой страны, но мы не могли ждать прибытия этой пожарной команды. Она может прибыть слишком поздно, как это часто бывает с настоящими пожарными командами. Мы обязаны были спасать, и это делал Герцль; это делал Жаботинский, и это делали мы все[81].
Следователь не мог знать, что метафора о человеке, спасающемся из горящего дома, — это классический пример талмудической аналогии. Для Бегина мораль раввинской традиции была не менее очевидна, чем легитимность сионистского движения. Он ни в малейшей степени не сомневался ни в справедливости своего дела, ни в его изначально еврейских корнях.
Бегин также вел ожесточенные споры с одним из соседей по камере, евреем-коммунистом Гариным[82], занимавшим в свое время пост заместителя редактора газеты «Правда». Гарин, обвиненный в троцкизме[83], настаивал на том, что сионизм был одной из форм не антикоммунизма, а антисемитизма. Как антисемитизм, так и сионизм, утверждал он, являются воплощением «расистских, националистических предрассудков»[84].
Похоже, что Бегину по-настоящему нравилось вести разговоры с Гариным; во всяком случае, его новый собеседник был человеком образованным, а полемика относилась к числу любимых занятий Бегина. Но — что важнее всего — в ходе разговоров с Гариным Бегин пришел к убеждению, оставшемуся у него на всю жизнь: ни ревностное чувство еврейской исключительности, ни приверженность идеям еврейского национализма ни в коей мере не могут противоречить приверженности общечеловеческим идеалам. Он решительно отвергал саму мысль о несовместимости этих понятий.
Аналогичным образом Бегин никогда не рассматривал сионизм как нечто способное заменить иудаизм — скорее, сионизм был для него возможностью применять принципы веры в повседневной жизни. Как-то в ходе допроса следователь принялся настойчиво утверждать, что образованный человек не может верить в Бога. На это Бегин ответил: «Вера не противоречит интеллекту; скорее, человек с интеллектом начинает понимать, что существуют вещи, не поддающиеся рациональному объяснению, и начинает веровать в высшую силу»[85]. Он был и оставался человеком непоколебимой веры. Его сионистские убеждения и его религиозность были неразделимы; по его мнению, одно не имело смысла без другого.
Хотя Бегин никогда не соблюдал религиозные предписания с особой строгостью, в тюрьме он прилагал все усилия, чтобы отмечать еврейские праздники. Так, в октябре 1940 года он поразил двоих сокамерников, отказавшись от своей ежедневной порции супа — несмотря на свирепое чувство голода, терзавшее всех узников. Это был Йом Кипур, Судный день, когда евреям надлежит соблюдать пост, объяснил он удивленному тюремщику. Свою порцию он попросил отдать сокамерникам.
Следующей весной вместе с другом Меиром Шескиным они устроили импровизированный пасхальный седер, выпив вместо полагающихся четырех бокалов вина четыре чашки кофе, которые они специально сберегли для такого случая. Позднее Бегин вспоминал: «„Это хлеб бедствования“, — произносили мы нараспев. И действительно, это было бедствованием! Мы вознесли наши голоса в молитве: „В этом году мы рабы, в будущем году будем свободными людьми. В этом году мы здесь, а в будущем году в Иерусалиме“»[86].
Еврейство, бывшее его основной сутью, проявлялось не только в его беседах о Боге и соблюдении праздников, но и в инстинктивном стремлении к общению с другими евреями. Хотя он и говорит в книге «В белые ночи» об известном чувстве единения между всеми узниками из Польши и России, и особенно между сокамерниками, он особо ощущает единство с еврейскими узниками, даже с такими, как Гарин, которые придерживались других взглядов. И в самом деле, хотя он находился в дружественных отношениях и с узниками-неевреями, он не называет их имен; по именам в книге названы только узники-евреи.
Гарин, коммунист, был человеком физически слабым еще до заключения; в тюрьме же он обратился к Бегину, а через его посредство и к иудаизму. Он вместе с Бегином был отправлен по этапу: около восьмисот человек в трюме маленького грузового судна, где на всех было лишь два туалета, где кишели вши и где красть у других заключенных было обыденным делом[87]. Как-то Гарин попросил Бегина спеть ему песню «Лашув» («Вернуться») — это была ранняя версия «Атиквы». Бегин знал, что Гарину неизвестна история гимна, но его поразило, что «несмотря на прошедшие более тридцати лет с того времени, когда он мог слышать эту песню в родной Одессе, в его памяти всплыли слова — Лашув леэрец авотейну, „Вернуться на землю наших праотцев“»[88].
Для Бегина просьба Гарина стала самым достоверным свидетельством того, что эти чувства, живущие в душе каждого еврея, невозможно искоренить. Когда уголовники спросили, что это они там поют, один из них ответил: «Да это они молятся». И, вспоминает Бегин, «урка [уголовник] не ошибся. Это была молитва, а не просто песня»[89].
Как писал Бегин годы спустя, «после всех мук бывший заместитель